Материалы по истории астрономии

На правах рекламы:

blackpantera.ru

Молодость Араго (Автобиография)

I

Совсем не думаю, что со временем кто-нибудь пожелает узнать мое первоначальное воспитание, и каким образом раскрывались и совершенствовались мои умственные способности. Но биографы легкомысленно написали о том много нелепостей и обвиняли моих родителей в небрежности о моем образовании, поэтому я должен исправить их заблуждения и уничтожить клевету.

II

Я родился 26 февраля 1786 г. в селении Эстажеле, принадлежащем старой провинции Руссильон (в департаменте Восточных Пиреней). Мой отец, бакалавр прав, владел небольшой пахотной землей, виноградником и оливковой плантацией, и доходами с них содержал свое многочисленное семейство.

Итак, в 1789 г. мне было три года, в 1790 — четыре, в 1791 — пять, в 1792 — шесть, в 1793 — семь лет и т. д.

Теперь читатель может судить о правдивости моих биографов, которые говорили и печатали, что я был закален в ужасах нашей первой революции.

III

Мои родители отдали меня в первоначальную эстажельскую школу, где я рано выучился читать и писать. В отеческом же доме меня учили вокальной музыке. В школе я не опережал моих товарищей и не отставал от них, но мои биографы утверждали, что на четырнадцатом или пятнадцатом году моей жизни я не умел еще читать.

В Эстажеле останавливались отряды войск, проходившие из внутренней Франции в Перпиньян или прямо в пиренейскую армию, и от того в доме моего отца почти всегда были офицеры и солдаты. Это обстоятельство и моя досада на набеги испанцев возбудили во мне столь решительную склонность к военному состоянию, что мои домашние строго смотрели, чтобы я не ушел с солдатами, выходившими из Эстажеля. Часто меня догоняли за милю от селения.

Однажды за мое храбрование я чуть не поплатился очень дорого. Это случилось в первую ночь после сражения при Пейрес-Тортесе. Бегущие испанские войска сбились с дороги. Я был на деревенской площади рано утром, туда приехали капрал и пятеро кавалеристов, и увидев дерево вольности, вскричали: somos perdidos! Я тотчас побежал домой, вооружился копьем, оставленным нашими солдатами, спрятался в углу улицы и ударил своим оружием капрала, бывшего впереди своего отряда. Рана не была опасна, но капрал хотел разрубить меня саблей: к счастью, на помощь явились крестьяне, вооруженные вилами, сбили солдат с лошадей и взяли их в плен. Тогда мне было семь лет.

IV

Моего отца определили в Перпиньян казначеем. За ним переселилось все его семейство. Тогда меня отдали в главное училище округа, где я занимался исключительно литературой. Моим любимым чтением были наши классики. Но вдруг направление моих мыслей сменилось от неожиданного случая.

Однажды я прогуливался по городскому валу и увидел инженерного офицера, занимавшегося исправлением укреплений. Этот офицер, г. Крессак, был очень молод. Я осмелился подойти к нему и спросил, каким образом он так рано получил эполеты.

— Я вышел из Политехнической школы, — ответил он.

— Что за школа?

— В эту школу поступают по экзамену.

— Много требуют от кандидата?

— Вы можете узнать об этом из программы, которую правительство рассылает ежегодно по департаментам. То же можете найти в журнале школы, в библиотеке вашего центрального училища.

Я тотчас побежал в библиотеку и там в первый раз прочитал программу знаний, которых требовали от желающих поступить в Политехническую школу.

С этой минуты я оставил классы центральной школы, где меня научили удивляться Корнелю, Рассину, Лафонтену и Мольеру, и начал посещать курс математики, который был препоручен старому аббату Вердье, человеку почтенному, но знавшему только элементарные учебники Лакайля. Я тотчас понял, что уроки Вердье не могут обеспечить моего вступления в Политехническую школу, и решил читать без учителя новейшие сочинения, выписанные для меня из Парижа. Это были сочинения Лежандра, Лакруа и Гарнье. Читая их, я часто встречал затруднения не по моим силам. К счастью, что удивительно и может быть беспримерно во всей Франции, в Эстажеле жил помещик, г. Рейналь, который находил удовольствие в изучении высшей математики. В своей кухне, отдавая приказы о работах своим многочисленным служителям, г. Рейналь с пользой читал гидравлическую архитектуру Прони, аналитическую механику Лагранжа и небесную механику Лапласа. Этот превосходный человек часто давал мне полезные советы, но, по правде, моим истинным учителем была обертка на алгебре Гарнье. Эта голубая обертка была подклеена печатной осьмушкой. Прочитав незаклеенную сторону осьмушки, я захотел узнать, что находится на другой ее стороне. Намочив, я осторожно снял голубую обертку и нашел следующий совет Даламбра одному молодому человеку, также встречавшему затруднения в изучении математики: «Идите, идите вперед и приобретете веру».

Эти слова осветили мой ум: не останавливаясь на затруднявших меня предложениях, я принимал их за несомненные, шел дальше и, к моему удивлению, на другой день совершенно понимал то, что накануне казалось мне темным.

Таким образом, в полтора года я овладел всеми предметами, содержащимися в программе на поступление в Политехническую школу, и поехал к Монпелье для экзамена. Тогда мне было шестнадцать лет. Экзаменатор, г. Монж-младший, был задержан в Тулузе болезнью и к кандидатам, собравшимся в Монпелье, писал, чтобы они ехали экзаменоваться в Париж. Я не захотел пуститься в это путешествие и возвратился в Перпиньян.

Здесь я начал поддаваться на советы моего семейства, которое хотело, чтобы я оставил намерение поступить в Политехническую школу. Но моя склонность к математике взяла верх. Я увеличил мою библиотеку Введением в анализ бесконечных Эйлера, Решением числовых уравнений, Теорией аналитических функций и Аналитической механикой Лагранжа и, наконец, Небесной механикой Лапласа. С жаром я принялся за изучение этих творений. В «Журнале Политехнической школы» были записки, подобные записке Пуассона «об исключении неизвестных», и мне вообразилось, что все воспитанники школы так же сильны в математике, как Пуассон: нужно было достигнуть до той же высоты.

С этого времени я начал готовиться к службе в артиллерии, составлявшей цель моего честолюбия, а так как я слышал, что офицер должен знать музыку, биться на шпагах и танцевать, то первые часы каждого дня я посвящал этим искусствам.

В прочее время я прогуливался во рвах перпиньянской цитадели и обдумывал вопросы, которыми я мог бы пощеголять перед экзаменатором*.

V

Наконец наступило время экзамена, и я отправился в Тулузу с одним товарищем, учившимся в окружной школе. Тогда только в первый раз явились на экзамен кандидаты из Перпиньяна. Товарищ мой оробел и не мог выдержать экзамена. Когда после него я вышел к доске, между экзаменатором, Монжем-младшим, и мной начался странный разговор.

— Если вы будете отвечать, как ваш товарищ, то мне бесполезно вас спрашивать.

— Мой товарищ знает больше того, что отвечал на ваши вопросы. Хотя надеюсь быть счастливее его, но ваши слова могут настращать меня, и я также могу не удовлетворить вас.

— Незнающие всегда отзываются робостью: чтобы не остыдить вас, я предлагаю вам не экзаменоваться.

— Я всего более стыжусь вашего подозрения. Спрашивайте меня. Это ваша обязанность.

— Вы, сударь, начинаете немного свысока! Сейчас увидим, имеете ли вы на то право.

— Я готов и ожидаю вас.

Тогда Монж предложил мне вопрос из геометрии, и мой ответ уменьшил его предубеждение. Отсюда он перешел к алгебраическому вопросу, к решению одного числового уравнения. Я знал сочинение Лагранжа, как мои пальцы. Я разобрал все известные методы и объяснил их достоинства и недостатки: метод Ньютона, метод возвратных рядов, метод каскадов, метод непрерывных дробей — все было рассмотрено. Мой ответ продолжался целый час. Монж от подозрения перешел к благосклонности и сказал: «Теперь я могу считать экзамен оконченным, но для удовольствия хочу предложить вам еще два вопроса. Какие отношения между кривой линией и ее касательной?» Я отвечал, приняв вопрос за частный случай теории соприкосновений, изученной мной в «Аналитической функции Лагранжа». «Наконец, — сказал экзаменатор, — как вы определите напряжение различных веревок в веревочной машине?» Я разрешил вопрос по способу, предложенному в «Аналитической механике». Таким образом во всем отвечал за меня Лагранж.

Я стоял у доски два с четвертью часа. Монж, перейдя от одной крайности в другую, встал, обнял меня и торжественно объявил, что мое имя будет первым в списке. Нужно ли говорить? Во время моего экзамена товарищи, кандидаты из Тулузы, зло смеялись над перпиньянскими учениками, и одобрение Монжа весьма меня обрадовало.

VI

По вступлению в Политехническую школу в конце 1803 г. я был помещен в весьма шумную бригаду гасконцев и бретонцев. Я хотел основательно изучить физику и химию, о которых еще не имел никакого понятия, но поведение моих товарищей отнимало у меня много времени. Что же касается анализа, то я уверен, что при вступлении в школу я знал более того, что требовалось при выпуске из нее.

Я рассказал мой разговор с Монжем-младшим при начале моего экзамена в Тулузе: нечто подобное случилось при математическом экзамене на переход из одного отделения школы в другое.

На этот случай экзаменатором был знаменитый геометр Лежандр, которому через несколько лет я стал товарищем и другом.

Я входил в его кабинет в ту минуту, когда служители выносили с экзамена г. Т..., упавшего в обморок. Я думал, что это обстоятельство смягчит Лежандра, но вышло совсем не то.

— Как вас зовут? — спросил он меня сердито.

— Араго.

— Вы не француз?

— Если бы я был не французом, то я не стоял бы перед вами, потому что я не знаю, принимают ли в школу без доказательств национальности.

— Я утверждаю, что тот не француз, кто называется Араго.

— А я утверждаю, что я француз, и хороший француз, как ни странно мое имя.

— Хорошо, перестанем об этом спорить и ступайте к доске.

Как только я вооружился мелом, как Лежандр опять вернулся к своей мысли и сказал:

— Вы, без сомнения, родились в департаментах, недавно присоединенных к Франции?

— Нет, сударь, я родился департаментах Восточных Пиреней, при подошве гор.

— Почему вы не сказали этого прежде? Тогда бы все объяснилось. Не правда ли, вы испанского происхождения?

— Может быть, но в моем скромном семействе не сохранилось ни одного документа, который бы объяснял происхождение моих предков. Опять вам говорю: я француз, и этого для вас довольно.

Мои последние слова не расположили Лежандра в мою пользу, я тотчас узнал это, потому что предложив вопрос, требовавший двойных интегралов, он прервал мой ответ и сказал:

— Употребленный вами способ вы не слыхали от вашего профессора. Где вы его почерпнули?

— В одной из ваших записок.

— Почему вы его выбрали? Не для того ли, чтобы склонить меня в вашу пользу?

— Нет. Об этом я совсем не думал. Я принял его потому, то он мне кажется лучшим.

— Если вы не объясните мне его преимущества, то я поставлю вам плохую отметку, по крайней мере относительно вашего характера.

Тогда я взошел в подробности и доказал, что метод во всех отношениях яснее и рациональнее того, который предложил Лакруа на лекциях. Лежандр остался довольным и смягчился.

Потом он потребовал от меня определить центр тяжести сферического отрезка.

— Вопрос очень нетруден, — ответил я.

— Хорошо, я сделаю его сложнее: не предполагая постоянной плотности, допускаю, что она изменяется от центра к поверхности в определенной функции.

Я счастливо окончил вычисление и совершенно завоевал благосклонность экзаменатора. Когда я уходил, он обратился ко мне со следующими словами:

— Вижу, что вы хорошо употребляли ваше время, продолжайте также и во второй год, и мы с вами расстанемся добрыми друзьями.

Слова Лежандра показались моим товарищам предсказанием моего повышения.

В способе экзаменов, принятом Политехнической школой в 1804 г., были необъяснимые странности, на которые всегда указывали последователи нового в ней порядка. Поверят ли, например, что старый Баррюэль экзаменовал из физики всегда двух воспитанников и каждому из них ставил средний балл? Я поделился частью моего балла с товарищем умным, но не занимавшимся физикой. Я согласился отвечать за товарища, и мы остались довольными нашим условием.

Я заговорил о Политехнической школе 1804 г., и потому должен заметить, что недостатки были не в ее организации, а в личностях: многие из профессоров были гораздо ниже своих должностей, и от того выходили весьма смешные сцены. Например, воспитанники заметили слабые знания Гассенфраца и с намерением составили вычисление размеров радуги, в котором ошибки взаимно уничтожались, так что результат выходил верный. Профессор, судивший о достоинствах ответа по этому результату, вскричал: «Хорошо, превосходно!» Громкий смех раздался во всех скамьях амфитеатра.

Когда этот профессор потерял уважение своих слушателей, без которого нельзя сделать ничего хорошего, воспитанники позволяли себе невероятные шутки. Опишу одну из них.

Воспитанник Лебуланже однажды встретился с Гессенфрацем в одном обществе и поспорил с ним. Возвратившись на другой день в школу, Лебуланже рассказал о своей неприятной встрече.

— Будь осторожен, — сказал ему один из товарищей, — сегодня вечером он непременно спросит тебя. Приготовься, потому что профессор сам приготовится на несколько трудных вопросов и посмеется над тобой.

Наши предсказания сбылись. Лишь только воспитанники собрались в амфитеатре, как Гассенфрац вызвал Лебуланже к доске.

— Г. Лебуланже, — сказал профессор, — видали вы луну?

— Нет, сударь.

— Как? Вы говорите, что никогда не видели луны?

— Я могу только повторить мой ответ: нет, г. профессор, я не видел луны.

Вышедши из себя и видя, что добыча ускользнула из его рук, Гассенфрац обратился к дежурному инспектору и сказал:

— Вот г. Лебуланже, который утверждает, что никогда не видел луны!

— Что ж мне делать, — отвечал г. Лебрёнь хладнокровно. Отраженный с этой стороны, профессор еще раз обратился к Лебуланже, который стоял тихо и важно, несмотря на смех всего амфитеатра, и сказал, не скрывая своей досады:

— Вы все еще упрямитесь и утверждаете, что никогда не видели луны?

— Г. профессор, я не хочу вас обманывать: я слышал о луне, но никогда ее не видел.

— Садитесь, сударь, на ваше место.

После этой сцены Гассенфрац оставался профессором только по имени и уже не мог быть полезным.

VII

В начале второго года меня сделали начальником бригады. Гашетт был прежде профессором гидрографии в Коллиуре, и потому его руссильонские друзья просили его обратить на меня внимание. Он обласкал меня и даже дал мне комнату в своем отделении. Здесь-то я имел удовольствие познакомиться с Пуассоном, жившим подле моей комнаты. Всякий вечер великий геометр приходил ко мне, и мы целые часы проводили в разговорах о политике и о математике, хотя предметы не походили один на другой.

В продолжение 1840 г. Политехническая школа волновалась политическими страстями по ошибке правительства.

Сперва хотели принудить воспитанников подписать поздравительный адрес об открытии заговора, в который был замешан Моро: они отвечали, что ничего не могут сказать о деле, подлежащем судебному разбирательству. Нужно заметить, что тогда Моро еще не обесчестил себя поступлением в русскую армию, сражавшуюся с французами под стенами Дрездена.

Воспитанников приглашали сделать демонстрацию в пользу учреждения почетного легиона: они также отказались. Они понимали, что орден, раздаваемый без контроля, часто будет наградой шарлатанства, а не истинных заслуг.

В школе поднялись весьма живые споры при перемене консульства на сан императора.

Многие из воспитанников отказались присоединить свои поздравления к подлой лести конституционных корпораций.

Генерал Лакюэ, ставший начальником школы, обо всем донес императору.

«Господин Лакюэ! — вскричал Наполеон посреди придворных, одобрявших его и словами и жестами, — вы не можете терпеть воспитанников, выказавших столь горячую привязанность к республиканизму: выгоните их». Потом, одумавшись, Наполеон прибавил: «Сперва я хочу знать их имена и их успехи». Взглянув на другой день на список, он остановился при первом имени (Араго), которое стояло первым по артиллерии. «Я не могу выгнать первых воспитанников, — сказал император, — жаль, что они не последние. Г. Лакюэ, оставьте это дело».

Весьма любопытно было собрание, в котором генерал Лакюэ принимал от воспитанников присягу в повиновении. В обширной зале, где были собраны воспитанники, не было даже следа уважения к торжественности собрания. Большая часть воспитанников вместо «я клянусь» отвечали «я здесь».

Вдруг однообразие этой сцены было возмущено одним воспитанником, сыном Бриссо, бывшего члена конвента; голосом Стентора он закричал: «Нет, я не присягаю на повиновение императору!» Лакюэ, бледный и взволнованный, обратился к отряду вооруженных воспитанников, стоявших за его креслом, и приказал арестовать бунтовщика. Отряд, бывший под моим начальством, не исполнил приказания генерала, а Бриссо сказал спокойно и хладнокровно: «Назначьте место, куда я должен идти, и не заставляйте воспитанников наложить руку на товарища, который не думает сопротивляться».

На другой день Бриссо был выгнан из школы.

VIII

Около этого времени Мешень, посланный в Испанию для продолжения меридиана до Форментеры, умер в Кастельон де Плана. Его сын, секретарь обсерватории, тотчас подал просьбу об отставке. Пуассон предложил мне занять это место. Сперва я не хотел принять его, потому что не хотел отказаться от военной службы, от предмета всех моих желаний, и в которой я надеялся на успехи под покровительством маршала Ланна, друга моего отца. Но после, когда меня посетили Лаплас вместе с Пуассоном, я согласился на предложение, выговорив себе право поступить в артиллерию, когда я встречу в том необходимость. По этой причине мое имя осталось в списке воспитанников Политехнической школы, и я считался только прикомандированным к обсерватории.

Итак, я поступил в обсерваторию по указанию моего друга Пуассона и по посредничеству Лапласа, который много благоволил ко мне. Я считал себя счастливым и гордился, когда обедал в улице Турпон у великого геометра. Мой ум и мое сердце были расположены удивляться и уважать все, что я увидел бы у человека, открывшего вековое уравнение Луны, показавшего средство вычислять сжатие Земли по движению ее спутника, объяснившего тяготением большие неравенства Юпитера и Сатурна и пр. и пр. Но я разочаровался, когда г-жа Лаплас однажды подошла к своему мужу и сказала: «Дай мне ключ от сахара».

Через несколько дней другой случай еще более поразил меня. Сын Лапласа готовился к экзаменам в Политехнической школе и иногда навещал меня в обсерватории. В одно из таких посещений я объяснил ему способ непрерывных дробей, посредством которого Лагранж определяет корни числовых уравнений. Молодой человек с удивлением рассказал о том своему отцу. Я никогда не забуду гнева от слов Эмиля Лапласа и упреков мне за то, что я одобряю способ, правда весьма длинный теоретически, но который нельзя обвинять в недостатке изящества и строгости. Никогда зависть не выказывалась с такой наготой и в таком отвратительном образе! «Ах, — сказал я самому себе, — древние справедливо приписывали слабости тому, кто движением бровей колебал Олимп».

IX

По порядку времени здесь нужно рассказать о происшествии, которое могло погубить меня. Вот в чем дело.

Я упомянул, что сын Бриссо был выгнан из Политехнической школы. Я не видел его несколько месяцев, как вдруг он пришел в обсерваторию и поставил меня в самое щекотливое положение, в самое страшное для честного человека.

— Я не виделся с вами, — сказал он, — потому что с моего выхода из школы я учился стрелять из пистолета. Теперь я приобрел необыкновенную ловкость и хочу употребить ее для освобождения Франции от тирана, уничтожившего ее свободу. Я приготовился, нанял маленькую комнату на Каруселе, близко к тому месту, где Наполеон, вышедши из дворца, осматривает свою гвардию, из окна этой бедной комнаты вылетит пуля в его голову.

Всякий поймет мое отчаяние от этой доверенности. Я всячески старался отклонить Бриссо от его дикого намерения, я заметил ему, что всех, соприкосновенных к подобному делу, история называет убийцами. Ничто не могло поколебать безумца. Я успел только взять от него честное слово на отсрочку преступления и старался найти средства не допустить несчастного до исполнения.

Мысль о донесении правительству о намерении Бриссо даже не приходила мне на ум. Я покорился судьбе и решил покориться всем следствиям столь бедственного случая.

Я много полагался на ходатайство матери Бриссо, потерпевшей жестокие несчастья в революцию. Я пришел к ней и убедительно просил ее помочь мне в удержании ее сына от убийства.

— Ах, сударь, — отвечала мне эта во всем прочем смиренная женщина, — если мой Сильван думает исполнить обязанность патриота, то я не могу противиться ему намерению.

Итак, во мне самом нужно было искать помощи. Заметив, что Бриссо занимался сочинениями романов и стихов, я льстил этой страсти и каждое воскресение, особенно в дни смотров я приходил к нему и уводил в окрестности Парижа, где усердно выслушивал главы из романа, написанные им в продолжение недели.

Первые прогулки приводили меня в ужас, потому что Бриссо брал с собой пистолеты и не упускал случая показать свое искусство. Как свидетеля таких опытов, меня бы обвинили в соучастии, если бы преступление было совершено. Наконец, надежда на литературную знаменитость, которую я поддерживал изо всех сил, и надежда на успех в любви, о которой он говорил мне, но которой я не верил, смягчили его и заставили принять мои советы. Он решился уехать за море и тем освободил меня от страшного беспокойства.

Бриссо умер, наклеив на парижские стены множество печатных объявления в пользу реставрации Бурбонов.

X

При самом занятии места в обсерватории я стал сотрудником Био в исследованиях преломления света в газах, начатых Бордою.

В продолжение этой работы мы часто разговаривали о необходимости возобновить в Испании измерения меридиана, прерванные смертью Мешеня. Наш проект мы представили Лапласу, который горячо его принял, исходатайствовали необходимые для него деньги, и правительство для его исполнения назначило Био и меня.

Мы, Био, я и испанский комиссар Родригец, выехали из Парижа в начале 1806 г. Дорогой мы посетили станции Мешеня, и сделав в его триангуляции важные измерения, тотчас принялись за работу.

Неверное направление реверберов, поставленных на горе Кампвей, на острове Ивизе, весьма затрудняло наблюдения с твердой земли. Огонь кампвейского сигнала мы видели весьма редко, и я прожил шесть месяцев в Пустыне пальм (Disierto de las Palmos), не видав этого огня, а между тем огненный сигнал, управляемый мной в Пустыне, был виден с Кампвей каждый вечер. Всякий поймет, какую скуку переносил молодой и деятельный астроном, заключенный на скале, имевшей для прогулки только двадцать квадратных метров, а для развлечения — беседу с двумя монахами, тайно приходившими из монастыря, построенного под горой.

Теперь, старый, дряхлый и почти без ног, я часто вспоминаю о том времени моей жизни, когда, молодой и сильный, я переносил тяжелые труды, и когда для устройства геодезических сигналов, срываемых ураганами, я ходил день и ночь по горам, отделяющим Валенсию и Каталонию от Арагона.

XI

Около половины октября 1806 г. я был в Валенсии. В одно утро входит ко мне совершенно расстроенный французский консул Ланюс и говорит: «Печальная новость! Собирайтесь скорее к отъезду; весь город в тревоге; объявлена война Франции, кажется, мы потерпели большую неудачу в Пруссии. Говорят, что королева примет начальство над кавалерией и гвардией, часть французской армии побита, остальная же в полном бегстве. Нам опасно оставаться здесь; французский посланник в Мадриде уведомит меня, когда американское судно, стоящее на якоре в Грао, может взять нас, а я извещу вас о времени отъезда». Это время не наступало: через несколько дней получен был бюллетень о сражении при Иене, а прокламация князя мира основывалась на ложном слухе. Храбровавшие и грозившие люди присмирели до низости, мы гуляли по городу с поднятой головой и не боялись никакой обиды.

В новой прокламации говорили о критических обстоятельствах Испании, о ее затруднениях, о благоденствии отечества, о Боге победы, о битвах с врагами, но о французах молчали. Можно ли поверить? Толковали, что прокламация была направлена против Португалии.

Наполеон притворился, что верит такому смешному толкованию; но было уже очевидно, что Испания, рано или поздно, отдаст строгий отчет в своих воинственных замыслах 1806 г.: это оправдалось событиями в Байонне.

XII

Я ожидал в Валенсии Био, который должен был привезти новые снаряды для определения географической широты Форментеры. Воспользуюсь немногими минутами отдыха и предложу здесь несколько подробностей о нравах испанцев, надеясь, что они понравятся читателям.

Сперва расскажу о происшествии, которое едва не стоило мне жизни при обстоятельствах не совсем обыкновенных.

Однажды, для рассеяния, с одним земляком я решился отправиться на ярмарку в Мурвиедро, в древний Сагунт. В городе я встретился с одной француженкой, с девицей В..., жившей в Валенсии. Все гостиницы были полны, и девица В... пригласила нас для отдыха к своей матери. Мы согласились. Но, когда мы выходили из дома, она шепнула нам, что наше посещение не понравилось ее жениху, и что мы должны остеречься. Мы тотчас купили пистолеты у одного оружейника и поехали по дороге в Валенсию.

Доро́гой я сказал нашему калезеро, потом усердно служившему мне: «Исидро, я имею причины думать, что на нас нападут. Предупреждаю тебя: не удивляйся, если из твоей калеза раздадутся выстрелы».

Исидро, сидевший по обычаю на оглобле, отвечал: «Ваши пистолеты совсем бесполезны. Дайте мне свободу. Один крик моего мула избавит вас от двух, трех и даже четырех негодяев».

Прошло не более минуты после слов нашего возницы, как два человека встали перед мулом и схватили его за рыло. В мгновение раздался крик: capitana! Этот крик и теперь отзывается в моих ушах. Мул поднялся на задние ноги, поднял обоих врагов, сбросил их и побежал галопом. Прыжок нашей повозки ясно показал, что случилось. Затем последовало глубокое молчание, прерванное словами возницы: «Не правда ли, господа, что мой мул стоит пистолетов».

На другой день генерал-капитан дон Доминго Изквиердо рассказал мне, что на дороге из Мурвиердо нашли раздавленного человека. Я объяснил наше происшествие, и тем все кончилось.

XIII

Один анекдот из тысячи покажет, какую опасную жизнь проводили комиссары Комиссии долгот.

Живя на одной горе близ Куллеры, к северу от устья реки Хукар и к югу от Альбуферы, я вздумал устроить станцию на высоких горах, находившихся прямо против меня. Я пошел осмотреть их. Алькад одного ближайшего селения предуведомил меня об опасности. «Эти горы, — сказал он, — служат пристанищем разбойников». Я имел право призвать национальную гвардию. На мой отряд врасплох напали разбойники, рассеявшиеся по всей богатой долине, орошаемой Хукаром. Возвращаясь, я наткнулся на сражение разбойников с властями Куллеры. С обеих сторон было много убитых.

На другой день я дошел до моей станции. Была ужасная ночь, дождь лился потоками. В полночь постучались в мою хижину. На вопрос: «Кто там?» отвечали: «Таможенный стражник, который просит убежища на несколько часов». Мой слуга отворил дверь, и ко мне вошел прекрасный мужчина, вооруженный с ног до головы. Он лег на пол и уснул. Утром я говорил с ним на пороге моего жилища. Вдруг глаза его заблестели при виде на склоне горы двух человек, алькада Куллеры и его главного альгвазила, шедших навестить меня. «Одна только благодарность, — сказал мой гость, — за ваше гостеприимство в прошедшую ночь не позволяет мне теперь же убить моего злейшего врага. Прощайте, сударь!» Он побежал как дикая коза, перепрыгивая со скалы на скалу.

Пришедшие ко мне алькад и альгвазил узнали в бегущем начальника всех разбойников в округе.

Через несколько дней погода испортилась, и в другой раз посетил меня мнимый таможенный стражник. Я увидел, что мой слуга, старый солдат, слышавший о подвигах этого человека, приготовился убить его. Я соскочил с моей походной кровати и, схватив слугу за горло, сказал: «Не с ума ли ты сошел? Разве мы полицейские? Разве ты не понимаешь, что на нас озлятся все его подчиненные? Нам нельзя будет окончить нашей работы».

Утром, при восходе солнца, я имел с моим гостем следующий разговор:

— Ваше положение мне совершенно известно, я знаю, что вы не таможенный стражник, я по науке узнал, что вы начальник окружных разбойников. Скажите мне, нужно ли опасаться ваших товарищей?

— Мы думали обокрасть вас, но узнали, что все ваши деньги в ближайших городах. Вы не могли их взять на горы, где нельзя их спрятать. Поэтому нападение на вас было бы бесполезно. Притом мы слабее испанского короля: теперь его войска позволяют нам спокойно заниматься нашим ремеслом, но если мы нападем на посланного французским императором, то против нас вышлют целые полки, и мы пропадем. Позвольте прибавить, что моя благодарность за ваше одолжение есть ваша лучшая защита.

— Хорошо, я верю вашим словам. Я буду поступать согласно с вашим ответом. Но скажите, могу ли я путешествовать по ночам? Днем, под палящим солнцем, мне тяжело переходить со станции на станцию.

— Можете. Я уже отдал приказания. Им не посмеют не повиноваться.

Через несколько дней я отправился в Дениа. Была полночь, когда подскакали ко мне верхом несколько человек и закричали:

— Остановитесь, сеньор. Теперь времена тяжелые. Богатые должны помогать бедным. Отдайте нам лишнее.

Я уже хотел повиноваться требованию, но мне вздумалось сказать:

— Мне однако ж говорили, что я могу путешествовать спокойно.

— Как вас зовут, сеньор?

— Дон Франциско Араго.

— Hombre! Vaya usteil con Dios (ступайте с Богом)!

И всадники быстро скрылись.

Когда мой приятель, куллерский разбойник, уверил меня, что я могу не опасаться его подчиненных, он прибавил, что его власть не простирается на север от Валенсии. Промышленники больших дорог на севере королевства повиновались другим начальникам, например, тому, которого недавно схватили, осудили, повесили и рассекли на четыре части, которые выставили на столбах на четырех дорогах. А для предохранения их от порчи сперва сварили их в масле.

Этот варварский обычай не произвел никакого действия: повешенного и рассеченного атамана немедленно заменил другой.

Из всех разбойников самой дурной славой пользовались занимающие окрестности Оропеза. Хозяева трех мулов, на которых ехали по этому округу я, Родригец и слуга, рассказывали нам о таких подвигах разбойников, что днем становились волосы дыбом, и вдруг при свете луны мы увидели человека, скрывшегося за деревьями. Нас было шестеро, однако он осмелился подойти и сказать: «Кошелек или жизнь!» Мой слуга тотчас отвечал: «Ты думаешь, что мы трусы? Пошел прочь, или я пришибу тебя моим карабином». «Иду, но вы скоро услышите обо мне». Страх от рассказанных историй еще не прошел, и наши погонщики просили нас свернуть с большой дороги влево в лес. Мы согласились на их просьбу, но скоро сбились с пути. «Сойдите, — сказали они, — вы плохо правите мулами. Немного воротимся назад и пустим мулов на их волю, они найдут дорогу». Этот маневр оказался весьма полезным. Невдалеке мы услышали спор. Одни говорили: «Нужно ехать по большой дороге, там их встретим». Другие же хотели броситься в лес налево. Шум между спорящими заглушался лаем их собак. В это время мы шли тихо, ни живые и ни мертвые. Было два часа утра. Вдруг мы увидели слабый свет в уединенном доме, в единственном месте нашего спасения. Свет его был для нас то же, что маяк для моряка в бурную ночь. Жители дома медлили отворять дверь, считая нас разбойниками. По данному мне праву, я закричал: «Именем короля, я приказываю отворить!» Такому приказанию повиновались. Мы вместе с мулами вошли в кухню и погасили огонь, чтобы не возбудить подозрения в разбойниках. Действительно, мы слышали, как они бродили около дома и громко проклинали свою неудачу. Наше убежище мы оставили поздно на другой день и отправились к Тортозе, наградив прилично наших хозяев. Я захотел узнать, по какому счастливому для нас случаю не был погашена лампа. Мне ответили: «Мы убили свинью и занимались приготовлением кровяных колбас». Проживи свинья одним днем больше, или не приготовляй хозяева колбас, меня, без сомнения, не было бы уже на свете, и я не рассказывал бы похождений разбойников Оропезы.

XIV

Проводя мою триангуляцию по пограничным испанским королевствам — Каталонии, Валенсии и Арагона, я понял всю пользу умного постановления нашего конституционного собрания, разделившего Францию вместо провинций на департаменты. Жители упомянутых трех королевств друг друга чистосердечно ненавидят и соглашаются только в одной злобе против французов. В 1807 г. их взаимная вражда была так сильна, что я не мог в одно и то же время употреблять каталонцев, арагонцев и валенсийцев для переноски моих снарядов со станции на станцию. Каталонцы особенно считали валенсийцев людьми пустыми, неосновательными и не заслуживающими доверия. Каталонцы обыкновенно говорили: «En el reino de Valencia la carne es verdura, la verdura agua, Ios hombres mugeres, las mugeres nada», т. е. в королевстве Валенсии мясо — трава, трава — вода, мужчины — женщины, а женщины — ничто.

С другой стороны валенсийцы называли арагонцев schuros.

Одного арагонского пастуха, пригонявшего своих коз к моим станциям, я спросил о происхождении этого прозвища, которым его земляки крепко обижались.

— Не знаю, — сказал он, насмешливо улыбаясь, — нужно ли мне отвечать на этот вопрос.

— Говори, говори, я не рассержусь.

— Прозвище schuros, к нашему стыду, напоминает, что мы некогда управлялись французскими королями. Один из них, принимая над нами власть, с клятвой обещал сохранить наши вольности и должен был громко произнести торжественные слова «lo juro!» Но так как он не знал, как выговаривается буква j, то сказал schuro. Довольны ли вы, сеньор?

— Доволен, и вижу, что тщеславие и гордость не умерли еще в этой стране.

Упомянув о пастухе, я должен сказать, что в Испании люди обоих полов, занимающиеся надзором за стадами, не так, как во Франции, мне кажутся еще близки к пастухам и пастушкам древних поэтов. Песни, которыми они прогоняют скуку их однообразной жизни, совсем не походят на песни других европейских народов, у которых мне случалось бывать. Я никогда не забуду случившегося со мной на одной горе, находящейся в пункте соединения королевств Валенсии, Арагона и Каталонии. Вдруг поднялась страшная гроза, заставившая меня укрыться в мою палатку. Когда гроза прошла и я вышел из палатки, то с большим удивлением услышал голос пастушки, распевавшей песню, из которой я запомнил только восемь стихов:

А los que amor no saben
Ofreces las dulzuras
Y a mi las amarguras
Que sé lo que es amar.
Las gracias al me certe
Eran cuadro de flores
Te cantaban amores
Por hacerte cullar.

По этим стихам можно судить о всей песне. О, как много силы в испанском народе! Жаль, что не пользуются ею.

XV

В 1807 г. в Валенсии еще существовал инквизиционный суд и по временам действовал. Правда, почтенные отцы не сжигали людей, но они произносили определения смешные и отвратительные. В мою бытность в этом городе «святое» судилище занималось делом об одной колдунье. Они провезли ее по всем кварталам, посадив на осла лицом к хвосту. Верхняя часть ее тела до пояса обнажена и для соблюдения приличия намазана клейким веществом, говорят, медом и покрыта мелкими перьями так, что бедная женщина походила на курицу с человеческой головой. Процессия, сопровождаемая многолюдной толпой, на некоторое время останавливалась на соборной площади, где была моя квартира. Мне рассказывали, что колдунью били по спине лопатой, но я не могу подтвердить этого рассказа, потому что меня не было дома, когда отвратительная процессия проходила мимо моих окон.

Вот какими зрелищами потешали народ в начале XIX столетия в одном из главных городов Испании, в котором знаменитый университет, и большая часть жителей которого отличалась знаниями, храбростью и добродетелями. Для чего друзья человечества и гражданской образованности не действуют на общество и терпят предрассудки, скрытно выжидающие случая для удовлетворения своей ненасытной злобы?

XVI

Я упоминал о двух картезианцах, которые, вопреки постановлениям своего ордена, тайно приходили на мою станцию, бывшую в двухстах метрах выше их монастыря. Несколько слов объяснят, каковы были монахи в Испании в 1807 г.

Один из них, отец Тривульс, был старик, другой же — еще без бороды. Первый, родом француз, играл важную роль в Марселе во время контрреволюции, бывшей в этом городе при начале нашей революции. Он участвовал в волнении весьма деятельно, как доказывают сабельные рубцы на его груди. Он пришел первый и, увидав своего товарища, спрятался, но когда последний разговорился со мной, отец Тривульс вдруг явился и произвел действие головы медузы. «Успокойся, — сказал он молодому собрату, — мы друг на друга не будем доносить, потому что наш настоятель не такой человек, который бы простил нас за нарушение нашего обета молчания. Нас обоих так накажут, что долго того не забудем». Мир заключен был немедленно, и с этого времени оба монаха часто приходили беседовать с нами.

Младший из них был арагонец, против воли постриженный в монахи. Однажды, когда Био возвратился из Таррагоны, где он лечился от лихорадки, монах рассказывал, что в Испании нет истинной религиозности. Везде только одно притворство. Подробности своего рассказа он заимствовал из тайн исповеди. Био неосторожно выразил свое отвращение от такого рассказа, и в его замечании проскользнуло несколько слов, заставивших монаха подумать, что Био считает его шпионом. Он оставил нас, не сказав ни одного слова, и на другой день я увидел его, идущего к нам с ружьем. Французский монах опередил его и шепнул мне об опасности, угрожавшей моему товарищу, прибавив: «Помогите мне удержать молодца от убийства». Не нужно говорить, что я с жаром вступил в переговоры и имел счастье получить успех. Видите, что в молодом картезианце был зародыш гверильяса. Я весьма бы удивился, если бы узнал, что он не участвовал в войне за независимость.

XVII

Анекдот, который хочу рассказать, вполне докажет, что для картезианцев «Пустыни пальм» религиозность происходила не от возвышения чувств, а от одних только предрассудков.

Пример молодого монаха, хотевшего убить Био, свидетельствует, что его страсти способны для всякого преступления. Но вот еще случай, произведший во мне самое неприятное впечатление. В одно воскресенье я пришел в монастырь выслушать обедню. Я сказал о том моему молодому знакомому, который, не говоря ни слова, привел меня по коридорам в одну капеллу, освещаемую только посредством весьма маленького окна. Там я нашел отца Тривульса, который начал обедню только для одного меня. Молодой монах прислуживал ему. Вдруг за минуту до освещения даров отец Тривульс обратился ко мне и сказал: «Нам позволено служить обедню с белым вином. Мы употребляем вино наших виноградников, оно очень хорошо. Когда, вышедши отсюда, вы будете завтракать у настоятеля, попросите у него отведать нашего вина. Впрочем, вы можете сделать это даже теперь». Он подал мне чашу. Я твердо отказался, не только потому, что поступок монаха считал возмутительно неприличным, но и потому, что мне показалось, что монахи задумали отравить меня за обиду, которую нанес им Био. Признаюсь, что мое подозрение было несправедливо: отец Тривульс продолжил служение и много выпил вина из чаши. Но как бы то ни было, освободившись из рук монахов, я с большим удовольствием вздохнул на чистом воздухе.

XVIII

Право убежища некоторых церквей было самой ненавистной привилегией, от которой Франция освободилась революцией 1789 г. В 1807 г. это право существовало еще в Испании, думаю, во всех соборных церквях. Бывши в Барселоне, я узнал, что в маленьком чулане большой городской церкви жил спокойно разбойник, обвиненный во многих убийствах. Собственными глазами я хотел в этом убедиться и пошел в церковь с моим другом Родригецом. Разбойник был тогда за обедом, приносимым к нему одной женщиной. Он легко отгадал цель нашего посещения и тотчас хотел доказать нам, что безопасностью пользуются только разбойники, а не посетители. Мы немедленно удалились, душевно сожалея, что в стране, называемой образованной, сохранялось еще злоупотребление вопиющее, чудовищное.

XIX

Для успеха в наших геодезических работах необходимо было содействие жителей селений, ближайших к нашим станциям. Получать его мы могли только при помощи священников. Поэтому французский вице-консул Ланюс, Био и я посетили архиепископа Валенсии с намерением испросить его покровительства. Архиепископ, человек рослый, генерал францисканов, был одет неопрятно. Его серая мантия, запачканная табаком, совсем не соответствовала великолепию его дворца. Он принял нас ласково и обещал исполнить все наши желания, но когда мы раскланивались, дела приняли неблагоприятный оборот: Ланюс и Био вышли из приемной залы, не поцеловав руки архиепископа; монсеньор оскорбился и сунул свой кулак в мои зубы. Я имел право удержать его от такой грубости, но для пользы нашего дела я покорился и промолчал. Притом, когда сжималась рука архиепископа и готовилась толкнуть меня в зубы, я думал об оптических опытах, которые я сделал бы над великолепным камнем в его перстне. Признаюсь, эта мысль занимала меня в продолжение всего нашего визита.

XX

Наконец Био приехал ко мне в Валенсию, где ожидал я новых снарядов. Мы отправились на Форментеру, на конец нашей южной дуги, для определения широты места. Потом Био вернулся в Париж, оставив меня соединять геодезически остров Майорку с Ивизой и Форментерой, чтобы измерить одним треугольником дугу параллели в полтора градуса.

Окончив это дело, я переехал на Майорку для определения широты и азимута.

В это время политическое волнение, произведенное вступлением французов в Испанию, начало распространяться по всему полуострову и по зависящим от него островам. В Майорке волнение касалось только министров, приверженцев и родственников князя мира. Всякий вечер на площадь Пальмы, главного города Майорки, вытаскивали и сжигали кареты министра Соллара, архиепископа и некоторых частных лиц, подозреваемых в привязанности к временщику Годою. Я совсем не думал, чтобы очередь дошла и до меня.

Моя станция, Клоп-де-Галазо, находилась над портом, к которому пристал дон Хаим-эль-Конквистадор, отнявший Балеарские острова у мавров. В народе распространилась молва, что я, заняв это место, каждую ночь зажигаю сигналы для французской армии. Но этот слух сделался для меня опасным только по приезде в Пальму 27 мая 1808 г. Наполеонова ординарца Бертемье, который привез приказание испанской эскадре немедленно отправиться из Магона в Тулон. Когда это поручение стало известным, все взбунтовались, и генерал-капитан Вивес для спасения Бертемье посадил его в крепкий замок Бельвер. После этого вспомнили о французе, жившем в Клоп-де-Галазо, и толпа народа отправилась за ним.

Дамиан, штурман мистики, которую испанское правительство отдало в мое распоряжение, опередил толпу и принес ко мне крестьянское платье. На дороге к Пальме вместе с честным моряком я встретился с моими гостями, но они не узнали меня, потому что я, умея хорошо говорить на майоркском наречии, поощрял их не церемониться с французом. Ночью, взошедши на мистику, бывшую под начальством дона Мануэля де-Вакаро, я спросил этого офицера, хочет ли он отвезти меня в Барселону, уже занятую французами. В противном случае я тотчас вернусь в Пальму и сдамся в плен.

Дон Мануэль, до этого времени оказавший мне полное повиновение, отвечал мне только грубостью и сомнениями. На моле, к которому была привязана мистика, сделался шум, и Вакаро сказал, что толпа грозит мне. «Но, — прибавил он, — не беспокойтесь. Если толпа взойдет на мистику, то вы можете спрятаться в этот баул». Я попробовал сделать это, но опыт оказался неудачным: в баул поместилось только мое туловище, а ноги остались на воздухе и уперлись в крышку. Я понял намерение Вакаро и требовал, чтобы он отвел меня в Бельвер. Тогда пришло приказание генерала-капитана о заключении меня в тюрьму, и я сошел с мистики в шлюпку, матросы которой приняли меня с усердием и готовностью защищать.

Когда шлюпка плыла по рейду, толпа заметила меня, погналась за мной, и я с трудом добрался до Бельвера в добром здравии, но с легкой раной кинжалом в ляжку. Часто видали людей, опрометью бегущих из тюрьмы, а мне, может быть первому, пришлось спешить в тюрьму, в которую я поступил 1 или 2 июня 1808 г.

Губернатор Бельвера был необыкновенным человеком. Если он еще жив, то может потребовать патент на первенство между новыми гидропатами: он утверждал, что чистая вода, прилично употребляемая, может излечить все болезни, даже ампутации. Выслушивая его теорию терпеливо и без возражений я приобрел его благосклонность. По его требованию и для нашей безопасности в Бельвер прислали швейцарцев вместо испанских солдат. Также от него я узнал, что один монах предлагал отравить меня.

Все мои майоркские друзья оставили меня в минуты опасности, а с доном Мануэлем де-Вакаро я вел весьма немирную переписку о возвращении мне охранительного листа английского адмиралтейства. Один Родригец осмеливался навещать меня днем и по возможности утешать.

XXI

Чтобы облегчить мою скуку, добрый Родригец по временам доставлял мне журналы, издаваемые тогда в разных частях полуострова. Часто он присылал их, не читая. Однажды я нашел в этих журналах описание ужасных убийств в Валенсии, если не ошибаюсь, на площади быков, на которой под ударами тореадора пали почти все французы, жившие в этом городе (более 350). Другой журнал содержал статью под названием Relacion de la ahorcadura der sennor Arago e del sennor Berthemie, т.e. описание казни Араго и Бертемье. По этому описанию г-н Бертемье был гугенот, отвергший все увещания и плевавший в лицо бывшего при нем священника и даже на изображение Христа. Но я вел себя прилично и позволил себя повесить без всякого скандала. Автор описания также сожалел, что молодой астроном имел слабость участвовать в измене и под покровом науки содействовал вступлению французской армии в дружеское королевство.

Прочитав эту статью, я тотчас принял решительное намерение. «Если, — сказал я моему другу Родригецу, — заговорили о моей казни, то она может исполниться. Но я хочу лучше утонуть, нежели качаться на виселице, я хочу бежать из замка, и вы должны помочь мне».

Родригец, знавший лучше меня основательность моих предположений, тотчас принялся за дело. Он явился к генерал-капитану и объяснил ему всю опасность его положения, если я погибну в народном бунте, или если он сам захочет наложить на меня руку. Эти замечания нетрудно было понять, потому что никто не мог знать, чем кончится испанская революция. «Я, — сказал Вивес моему товарищу Родригецу, — дам приказание коменданту выпустить из Бельвера г-на Араго и двух или трех других французов. Они не будут принуждены бежать тайно, но я не беру на себя приготовлений для их отъезда с острова. Все это возлагаю на вашу ответственность».

Родригец немедленно условился с Дамианом. Они согласились, что Дамиан приготовит палубную барку для рыбной ловли, отправится на ней в Алжир, и никто не догадается о цели его путешествия, когда он вернется в Пальму с рыбой или без рыбы.

Все было приготовлено по условию, несмотря на инквизиторский надзор дона Мануэля де-Вакаро.

28 июля 1808 г. мы тихо сошли с пригорка, на котором стоял Бельвер, в ту самую минуту, когда семейство министра Соллара входило в замок для своего спасения от ярости черни. На берегу мы нашли Дамиана, его барку и трех матросов. Мы тотчас подняли парус. Дамиан перенес на нее даже дорогие мои снаряды, похищенные со станции Клоп-де-Галазо. Море волновалось. Дамиан считал благоразумным остановиться у острова Кабреры, который через некоторое время прославился страданиями солдат из корпуса Дюпона, после постыдной Байленской капитуляции. Здесь необыкновенный случай едва не уничтожил все наше предприятие. На Кабрере часто бывают рыбаки с Майорки. Г-н Бертемье справедливо опасался, чтобы молва о нашем бегстве не заставила послать за нами погоню на многих барках, и думал, что нам не нужно останавливаться при Кабрере, но я утверждал, что надо во всем положиться на благоразумие штурмана. В продолжение этого спора три матроса заметили, что г-н Бертемье, которого я назвал моим слугой, говорил со мной как равный с равным. Тогда они обратились к Дамиану со следующими словами. «Мы согласились ехать с тобой с условием, чтобы адъютант императора, содержащийся в Бельвере, не был в числе наших пассажиров. Мы хотим помочь только астроному. Но так как дело идет не так, то не хочешь ли оставить этого офицера здесь, или не хочешь ли бросить его в воду».

Когда Дамиан сообщил мне ропот матросов, я, с согласия Бертемье, поправил дело тем, что разбранил его как слугу.

Дамиан сам боялся, чтобы не приехали рыбаки с Майорки, поспешил поднять парус 29 июля 1808 г. при первой благоприятной минуте, и мы приехали к Алжиру 3 августа.

XXII

С беспокойством смотрели мы на пристань, не зная, как там примут нас. Трехцветный флаг, развевающийся на двух или трех судах, оживил наши надежды, но мы ошиблись: суда были голландские. При нашем входе в гавань один испанец, которого мы сочли за важного чиновника регентства, подошел к Дамиану и спросил:

— Кого ты привез?

— Четырех французов, — отвечал штурман.

— Ступай с ними тотчас назад. Я запрещаю тебе их высаживать.

Мы показали вид, что не хотим повиноваться, и наш испанец, строитель кораблей дея, вооружился колом и грозил им. Но один генуэзский моряк схватил весло и завязал драку с инженером. В это время мы сошли на берег без препятствия, получив понятие об алжирской полиции.

Мы явились к французскому консулу, к г-ну Дюбуа-Тенвиль, но он был в деревне. В сопровождении консульского янычара мы пошли в эту деревню, в одну из старых резиденций дея, находящуюся недалеко от порта Баб-Азун. Консул и его семейство приняли нас радушно.

Переброшенный на новый материк, я с нетерпением ожидал солнечного восхода, чтобы удовлетворить мое любопытство всем, чем Африка отличается от Европы, но при слабом свете зари мне показалось, что я попал в беду: в моих ногах ворочалось какое-то животное. Я толкнул его ногой, оно присмирело, а потом опять завозилось и поползло вверх. Я быстро повернулся, и тогда раздался громкий смех янычара, спавшего на канапе в той же комнате. Я скоро рассмотрел, что янычар для забавы положил на мою постель большого ежа.

На другой день консул занялся хлопотами о нашем помещении на корабль регентства, отправляемый в Марсель. Г-н Феррье, секретарь консульства, отправлял также должность австрийского консула. Он доставил нам два ложных паспорта, которые г-на Бертемье и меня превратили в купцов из Швеката, в Венгрии, и из Леобена.

XXIII

Наступила минута отъезда. 13 августа 1808 г. мы поместились на корабле, экипаж которого не был еще собран. Исправлявший должность капитана Раи-Брагам-Улед-Мустафа-Гойя, заметив дея на террасе и опасаясь наказания за медленность, пополнил свой экипаж весьма скоро и просто: он схватил несколько человек из зевак, стоявших на моле. Бедняки просили позволения проститься со своими семействами и взять какое-нибудь платье. Капитан не слушал их и поднял якорь.

Корабль принадлежал эмиру Сека, директору монетного двора, а настоящий его капитан был грек по имени Спиридон Каллигеро. Груз был разнообразен: между пассажирами находились пять жидов, два марокских торговца страусовыми перьями, капитан Крог из Бергена, продавший свой корабль в Аликанте, два льва, посылаемых деем императору Наполеону и множество обезьян. Первые дни нашего плавания были весьма счастливы. На высоте Сардинии мы встретились с аме-риканским судном, вышедшим из Кальяри. Выстрел из нашей пушки (у нас их было четырнадцать малого калибра) дал знать американскому капитану, чтобы он остановился для осмотра. Капитан привез нам несколько правильных паспортов и весьма удивился, когда я от имени Брагама потребовал от него чаю, кофе и сахару. Он начал браниться и назвал нас морскими разбойниками, форбанами. Брагам не слушал брани и настоятельно домогался чаю и кофе. Американец, вышедший из терпения, обратился ко мне как к толмачу и вскричал:

— О, мошенник ренегат! Если когда-нибудь встречу тебя на земле, то размозжу тебе голову!

— А ты думаешь, что я здесь по своей воле? Несмотря на твои угрозы, я перешел бы к тебе, если бы мог.

От этих слов он успокоился, принес сахару, кофе и чаю. Мы поплыли.

XXIV

Мы взошли уже в Лионский залив и приближались к Марселю, как 16 августа 1808 г. встретили испанского корсара из Паламоса, вооруженного двумя 24-X фунтовыми пушками. Мы усилили паруса и надеялись уйти, но ядро пролетело сквозь наши паруса и показало, что нам нельзя избавиться от корсара.

Мы остановились и ожидали шлюпку с испанского судна. Хотя Испания не воевала с варварийцами, однако капитан объявил нас пленными под предлогом, что мы нарушили блокаду, наложенную на все берега Франции. Потом он сказал, что отведет нас в Розас и власти решат нашу участь.

Я был в каюте, бегло взглянул на экипаж шлюпки и с огорчением увидел на ней одного из матросов мистики, которой командовал дон Мануэль де Вакаро. Матроса звали Пабло Бланко, из Паламоса. Он служил у меня в продолжение моих геодезических работ. Если он узнает меня, то мой ложный паспорт станет бесполезным. Я тотчас лег, укутался одеялом и остался неподвижным, как камень.

В два дня, прошедшие от нашего плена до прихода на рейд Розаса, Пабло часто входил в каюту из любопытства и однажды сказал: «Вот пассажир, лица которого я не мог увидеть».

По приезде нашем в Розас для исполнения карантинных правил решили посадить нас в ветряную мельницу без крыльев, находившуюся на дороге в Фугерас. Я постарался переехать на берег на шлюпке, на которой не было Пабло. Корсар поплыл в новое крейсерство, и я на некоторое время успокоился от страха быть узнанным моим бывшим слугой.

XXV

На нашем корабле был богатый груз, и потому испанские власти положили объявить его законным призом. Они подозревали меня хозяином груза и для скорейшего окончания дела приступили к допросу, не ожидая окончания карантинного срока. Окружили мельницу двумя канатами, и судья стал передо мной в значительном расстоянии, позволявшем поместиться тут же многочисленным зрителям, принявшим участие в вопросах и ответах.

— Кто вы?

— Бедный путешествующий торгаш.

— Откуда вы?

— Из страны, в которой вы, без сомнения, никогда не были.

— Но какая это страна?

Я боялся отвечать, потому что паспорта, намоченные уксусом, были в руках судьи-следователя, а я забыл, какой город стоял в моем паспорте. Наконец я ответил на удачу:

— Я из Швеката.

По счастью, я угадал.

— Вы так же из Швеката, как и я. Вы испанец, испанец из Валенсии. Это показывает ваш выговор.

— Вы, сударь, обвиняете меня за то, что природа дала мне способность к языкам. Я легко учусь языкам всех стран, в которых бываю. Например, я умею говорить на наречии Ивизы.

— Я вас поймал. Я вижу здесь солдата с Ивизы — поговорите с ним.

— Согласен. Я даже могу спеть козью песню.

Стихи этой песни (если можно назвать их стихами) разделяются звуками, выражающими блеяние козы.

Я смело запел песню пастухов Ивизы:

Ah graciada sennora
Una canzo bouil canta
Bé bé bé bé.
No sera gaira pulida,
Nosé si vos agradara
Bé bé bé bé.

Мой ивизанеро, на которого песня произвела такое же действие, какое на швейцарца производит ranz des vaches, со слезами сказал: он настоящий ивизанец.

Тогда я сказал судье, что если ему будет угодно свести меня с говорящим по-французски, то он еще больше удивится. Для опыта тотчас явился эмигрант, офицер бурбонского полка, и после нескольких слов решительно назвал меня французом.

Нетерпеливый судья вскричал:

— Кончим этот экзамен, который ни к чему не приведет. Я прошу вас сказать, кто вы. Обещаю вам жизнь, если вы скажете правду.

— Я желал бы удовлетворить вас совершенно. Попробую. Однако предупреждаю, что не скажу истины. Я сын мотарского трактирщика.

— Я знаю этого трактирщика, вы не его сын.

— Вы правы. Видите ли, что и я прав. Я буду менять мои ответы до тех пор, пока какой-нибудь вам понравится. Вот теперь я скажу, что я litiritero (кукольный комедиант) и представлял в Лериде.

Громкий смех раздался в толпе, и тем допрос кончился.

— Клянусь дьяволом, — сказал судья, — что рано или поздно я узнаю, кто вы.

Судья ушел.

XXVI

Арабы, марокканцы и жиды, свидетели этого допроса, ничего не поняли, но заметили, что я не оробел. По окончании разговора они начали целовать мои руки, и с этой минуты я заслужил их полную доверенность.

Я стал их секретарем и писал частные и общие просьбы с законными требованиями к испанскому губернатору. Я занимался этими просьбами каждый день, особенно просьбами от двух торговцев страусовыми перьями, один из которых называл себя близким родственником марокского императора. Удивляясь скорости, с которой я исписывал страницу, они решили, что я также скоро могу списывать коран, и приступили ко мне с убедительным предложением стать магометанином для моей собственной и для их пользы.

Последние слова судьи-следователя лишали меня всякой надежды, и я решился искать спасения в других средствах.

У меня был охранный лист английского адмиралтейства. Я написал откровенное письмо к капитану английского корабля Орел, недавно остановившегося на рейде Розаса. Я объяснил ему мое положение. «Вы, — писал я, — можете меня вытребовать, потому что я имею английский паспорт. Если этот поступок будет для вас труден, то сделайте милость, возьмите у меня рукописи и отошлите их в Лондонское Королевское Общество».

Один из наших караульных, принявший во мне некоторое участие, взялся доставить мое письмо. Английский капитан посетил меня, если память меня не обманывает, его звали Джордж Эйре. Мы разговаривали, стоя по краям площадки перед мельницей. Может быть, Джордж Эйре думал, что рукописи моих наблюдений составляли том, переплетенный в сафьян и вызолоченный по обрезу. Но когда он увидел, что они были на отдельных листах, написанных цифрами, хранились под моей рубашкой, тогда он сердито отвернулся от меня и ушел. Возвратившись на свой корабль, он написал мне: «Я не могу вмешиваться в ваше дело! Обратитесь к испанскому губернатору. Я уверен, что он окажет вам справедливость и не будет притеснять вас». Я не имел уверенности Джорджа Эйре, и потому не решился следовать его советам.

Нужно сказать, что через несколько времени я был в Англии и все рассказал сэру Бенксу, который сильно осуждал поступок Джорджа Эйре. Но кто завтракает и обедает под усладительную музыку, тот не может заниматься судьбой бедняка, валяющегося на грязной соломе, хотя бы он скрывал дорогие рукописи под своей рубашкой. Впрочем, я должен прибавить, что я имел дело с капитаном исключительного характера: через несколько дней пришел на рейд новый корабль Колос. Норвежский капитан Крог, не имевший охранительного листа от английского адмиралтейства, обратился с просьбой к капитану Колоса и немедленно был освобожден из плена.

XXVII

Распространилась молва, что я беглый испанец и хозяин алжирского корабля. Начинали верить этой нелепости, поставившей меня в весьма опасное положение, и я решился выйти из него. Я просил коменданта крепости, г-на Аллоа, посетить меня и принять мое объявление, что я француз, и для доказательства моих слов я требовал, чтобы он призвал Пабло Бианко, матроса на корсаре, взявшем нас в плен и недавно возвратившемся из крейсерства. Комендант исполнил мою просьбу, и Пабло, пришедший на площадку перед мельницей, тотчас вскричал с удивлением: «Как! Это вы, дон Франциско, между этой сволочью!» Потом матрос подробно объяснил коменданту мои занятия вместе с двумя испанскими комиссарами. Таким образом, моя национальность не подлежала более сомнению. Но в тот же день на место г-на Аллоа был определен другой комендант, ирландский полковник, а корсар отправился в новое крейсерство и увез с собой Пабло. Я опять стал купцом из Швеката.

Из мельницы, в которой мы выдерживали карантин, я видел трехцветный флаг, развевавшийся над крепостью Фугерас. Кавалерийские дозоры несколько раз доезжали до нее на пять или шесть сотен метров, и потому мне нетрудно было убежать. Но так как в Испании карантинные законы исполнялись весьма строго, и нарушители этих законов наказывались смертью, то я отложил мой побег до окончания карантинного срока.

Ночью, накануне окончания карантина, я пополз в ближайший кустарник и скоро переполз через линию наших часовых. Шум, поднявшийся между моими товарищами маврами, заставил меня вернуться, и я нашел их в отчаянии: без меня они считали себя погибшими. Я остался.

На другой день сильный отряд войска явился перед мельницей. Все мы сильно встревожились, особенно же капитан Крог.

— Что хотят с нами делать?! — вскричал он.

— Вы скоро это увидите, — отвечал испанский офицер.

Этот ответ заставил нас думать, что нас намереваются расстрелять, и более потому, что капитан Крог и другой маленький человечек спрятались за меня. Маневры солдат, казалось, доказывали, что мы умрем через несколько минут.

Разбирая мои ощущения в столь угрожающем обстоятельстве, я убедился, что человек, идущий на казнь, не так несчастлив, как обыкновенно думают. Множество мыслей проходило через мою голову, и ни одна не занимала меня продолжительно, в моей памяти остались только две следующие: взглянув вправо, я увидел французский флаг и сказал самому себе: «Перешедши несколько метров, я очутился бы между моими соотечественниками и друзьями, которые встретили бы меня радушно, а здесь, без всякой вины, двадцати двух лет я должен умереть как преступник». Но больше всего я огорчался тем, что за Пиренеями моя мать спокойна и не воображает, что для ее сына наступает роковая минута.

XXVIII

Испанские власти, уверившись, что для спасения моей жизни я отказываюсь от корабля, отвели меня в крепость Розаса без всякого особенного оскорбления. Видя, что мне нужно проходить почти перед всеми городскими жителями, я из ложного стыда не хотел взять с собой остатки нашей недельной пищи, но Бертемье был предусмотрительнее меня: на свою спину он положил плетеный кошель с кусками черного хлеба; я подражал ему, смело поставил на свое плечо старый горшок и в таком параде взошел в знаменитую крепость.

Нас поместили в каземат, где мы едва могли лежать. В ветряную мельницу по временам нам приносили некоторые запасы с нашего корабля, а здесь за наше продовольствие взялось испанское правительство, и каждый день мы получали хлеб и порцию риса. Но т. к. рис мы не могли варить, то оставались на одном только сухом хлебе.

Сухой хлеб казался нам плохой пищей, когда при дверях тюрьмы, при дверях каземата, торговка продавала фунт винограда по два лиярда и под бочкой жарила свиное сало и сельдей; но у нас не было денег для приобретения таких лакомств. Тогда, хотя с большим сожалением, я решился продать часы, подаренные мне моим отцом. Я продал их за четверть цены, да и то с трудом, за недостатком покупателей.

Получив шестьдесят франков, я и Бертемье могли утолить наш голод, но мы не хотели одни пользоваться таким счастьем, и за нашу щедрость мы получали сердечную благодарность наших товарищей. Продажа часов на некоторое время облегчила наше положение, но после стала причиной большого огорчения моего семейства. Розас был взят французами, несмотря на храбрую его защиту. Пленный гарнизон отвели во Францию через Перпиньян. Мой отец, собиравший новости, посещал все места, в которых бывали испанцы. Однажды он вошел в кофейню в ту минуту, когда пленный офицер вынимал из кармана мои часы. Добрый мой отец принял их за доказательство моей смерти и упал в обморок. Офицер получил часы из третьих рук и не мог дать никакого объяснения об участи прежнего их владельца.

XXIX

Каземат понадобился защитникам крепости, и нас перевели в маленькую часовню, в которую ставили на сутки умерших в госпитале. Здесь нас караулили крестьяне, собиравшиеся из разных горных селений, особенно же из Кадаквеса. Готовые рассказывать о всех дневных происшествиях, они расспрашивали меня и моих товарищей о нашем житье. Я удовлетворял их любопытство, потому что я один умел говорить по-испански.

Для приобретения их расположения в нашу пользу я сам подробно расспрашивал их о селениях, о работах, о контрабанде, как о главном их промысле и пр. Они все рассказывали с обыкновенной болтливостью испанских крестьян. Караульщики наши заменялись ежедневно крестьянами из тех же селений. В качестве торгующего разносчика я уверял новых сторожей из Кадаквеса, что я бывал в нем, и повторял то, что узнавал накануне. Я говорил, что такой-то занимается контрабандой успешнее других, живет в хорошем доме, имеет землю, словом, рассказывал им такие подробности, которые были известны только жителям Кадаквеса. Моя шутка произвела необыкновенное действие. Подробности, которые слышали от меня крестьяне, не мог знать разносчик, и сочли меня жителем Кадаквеса, сыном одного аптекаря, уехавшим в Америку искать счастья, и который боится назвать себя владельцем богатств, привезенных на алжирском корабле. Молва об этом росла, укреплялась и дошла до ушей сестры аптекаря, жившей в Розасе. Она прибежала к нам, притворилась, что узнала меня и бросилась мне на шею. Я отпирался. «Хорошо, хорошо, — сказала она, — но это дело важное, потому что вас взяли на корабле, шедшем во Францию. Продолжайте настаивать на ваших показаниях, может быть, обстоятельства переменятся к лучшему, и я воспользуюсь ими для вашего освобождения, а до того времени, любезный племянничек, я не оставлю тебя в нужде». Действительно, каждое утро я и Бертемье получали прекрасный обед.

XXX

Часовню превратили в магазин, и 25-го сентября 1808 г. нас перевели в форт св. Троицы, находящийся на пригорке, при входе в рейд, и поместили нас в глубоком подвале, в который ни с одной стороны не проникал дневной свет. Недолго оставались мы в этом нечистом месте, не потому, что сжалились над нами, но потому, что подвал стал убежищем гарнизона, атакованного французами. Ночью нас повели на морской берег и 17-го октября перевезли в Паламос. Здесь засадили нас в понтон, но позволили прогуливаться по городу в наших рубищах. Тут я познакомился со вдовствующей принцессой Орлеанской, матерью Людовика-Филиппа. Она оставила город Фугерас, потому что в ее жилище упали тридцать две бомбы из крепости. Тогда она приняла намерение удалиться в Алжир и просила меня привести к ней капитана нашего корабля. Я рассказал ему несчастья принцессы, алжирец убедился моими словами и пошел со мной к принцессе. Входя, в знак своего почтения, он снял свои бабуши, как это делается в мечетях, и, держа их в руках, подошел поцеловать полу платья хозяйки, которая сначала испугалась необыкновенно длиной его бороды, но потом оправилась, и беседа происходила с французской любезностью и восточной вежливостью.

Шестьдесят франков розасских были издержаны. Принцесса Орлеанская готова была помочь нам, но сама не имела денег и могла подарить нам только голову сахара. Вечером того же дня я стал богаче принцессы. Для спасения французов от ярости испанской черни правительство послало их во Францию на ненадежных судах. Одно из них остановилось подле нашего понтона. Один из моих соотечественников узнал меня и попотчевал табаком. В табакерке я нашел una onza de oro (унцию золота), оставшуюся у него от всего богатства. Я вернул табакерку с душевной благодарностью и с клочком бумаги, на котором было написано: «Податель сей записки оказал мне великую услугу, примите его как вашего сына». Мое требование было исполнено, и мое семейство узнало, что я еще жив, и моя благочестивая мать могла прекратить обедни за упокой моей души.

Спустя пять дней, один из моих смелых соотечественников прибыл в Паламос, Прошедши через французские и испанские кордоны. От перпиньянских друзей одного негоцианта он принес к нему просьбу о снабжении меня всем необходимым. Испанец готов был исполнить просьбу, но я не воспользовался его добрым расположением по случаю происшествий, о которых сейчас расскажу.

Парижская обсерватория находится подле заставы. В молодости я хотел изучить народные нравы и часто прогуливался между кабачками, которые во множестве заведены за парижскими заставами во избежание платежа подати в пользу города. Прогуливаясь, я с огорчением и стыдом видел, как люди, подобно собакам, дрались за кусок хлеба. Но я совершенно сменил мое мнение, когда судьба самого меня заставила испытать голод. Я убедился, что, несмотря на положение в обществе и образование, в некоторых случаях больше повинуемся требованиям своего желудка, нежели голосу рассудка и сердца. Вот пример.

Чтобы отпраздновать неожиданно полученную унцию золота, я и Бертемье достали большое блюдо картофеля. Императорский ординарец жадно пожирал его глазами, когда один марокканец, производивший омовение, нечаянно брызнул на него нечистой водой. Бертемье не мог удержаться от гнева, бросился на правоверного и начал колотить его. Я оставался хладнокровным зрителем, до тех пор, пока на помощь к своему земляку не явился другой правоверный. Бой стал неравным, и нового бойца я схватил за бороду. Драка тотчас прекратилась, потому что мой противник не хотел наложить своей руки на человека, писавшего ему просьбы. Эта драка, как у парижской заставы, также началась за картофель.

XXXI

Испанцы постоянно надеялись на конфискацию нашего корабля и его груза. Из Жироны приехала комиссия для допроса. Она состояла из двух судей и инквизитора. Меня заставили быть толмачом. Когда очередь дошла до Бертемье, я сказал ему: «Притворитесь, что говорите по-штирийски и будьте покойны, я не введу вас в хлопоты, переводя ваши ответы».

Бертемье из штирийского языка знал только «sacrement der teufel». Он научился этому в Германии, бывши адъютантом Гопуля. Несмотря на то, судьи нашли ответы Бертемье совершенно согласными с их вопросами, хотя я сам очень беспокоился о следствиях розыска и нетерпеливо желал его окончания. К счастью, сами судьи пожелали того же при допросе одного матроса по имени Махмет. Вместо того, чтобы привести матроса к присяге на коране, судья потребовал, чтобы он сложил большой палец с указательным по обычаю католиков. Я предупреждал судью, что из этого выйдет большой скандал, так и случилось: Махмет, увидав этого знак, начал плевать как верблюд. Заседание было тотчас прекращено.

На другой день дела приняли другой оборот: один из жиронских судей объявил нам, что мы свободны и можем плыть куда нам угодно. По какой причине произошла такая неожиданная перемена? Вот она: в продолжение самого карантина в розасской мельнице я написал письмо к алжирскому дею о беззаконном аресте корабля и о смерти одного из львов, посланных к французскому императору. Этот случай привел дея в ярость, и он тотчас призвал к себе испанского консула г-на Ониса, потребовал от него денежного вознаграждения за льва и грозил войной, если корабль не будет освобожден немедленно. Тогда Испания была в больших хлопотах, не хотела навязать на себя новые и поспешила дать приказание об освобождении корабля.

XXXII

Этот приказ, данный не без содействия нашего консула в Алжире г-на Дюбуа-Тенвиля, дошел до нас совсем неожиданно. Мы тотчас приготовились к отъезду и 28 ноября 1808 г. подняли парус и направились в Марсель. Но, как говорят мусульмане, на небе было написано, что мы не попадем в этот город. Мы видели уже белые строения на холмах, окружающих Марсель, как вдруг жестокий северо-западный ветер погнал наш корабль с севера на юг. Я не знал, куда мы плывем, потому что страдал в каюте морской болезнью. Хотя, как астроном, могу признаться без стыда, что когда наши неискусные кормчие считали себя на высоте Балеарских островов, тогда (5 декабря) мы подошли к Бужии.

Здесь нас уверили, что в три зимних месяца совсем невозможно иметь сообщения с Алжиром на маленьких барках, называемых сандалами. Я покорился судьбе и видел перед собой некрасивую перспективу пробыть так долго в совершенно пустынном месте. В один вечер печально ходил я по палубе корабля, как вдруг ружейная пуля пролетела между снастей. Этот случай заставил меня решиться на путешествие в Алжир сухопутно. На другой день я, Бертемье и капитан Спиридон Каллигеро отправились к городскому каиду. Я сказал ему:

— Мы хотим ехать в Алжир сухим путем.

Каид испугался и ответил:

— Я не могу того позволить. Вас непременно убьют на дороге. Ваш консул пожалуется дею, и с меня слетит голова.

— Тебе нечего бояться. Мы дадим тебе свидетельство.

Свидетельство тотчас было написано:

«Мы, нижеподписавшиеся, свидетельствуем, что каид Бужии запрещал нам ехать в Алжир сухопутно. Он уверял, что нас перебьют. Несмотря на его многократные возражения, мы не оставили нашего намерения. Просим алжирские власти, особенно нашего консула, не винить каида в том, что случится с нами. Повторяем: мы предприняли путешествие против воли каида.

Араго и Бертемье».

Отдав это объявление каиду, мы думали, что разделались с ним, но он подошел ко мне, развязал мой галстук, снял его и положил в свой карман. Все это он сделал так быстро, что я не успел ему воспротивиться.

По выходе с аудиенции, кончившейся странным и непонятным поступком каида, мы сторговались с одним марабу, который обязался проводить нас в Алжир за двадцать цельных пиастров и за красный плащ. День мы употребили на переодевание и на другое утро отправились вместе со многими нашими матросами и сказали марабу, что у нас совсем нет денег, и потому он ничего не получит, если мы будем убиты на дороге.

Перед началом нашего путешествия я пошел проститься с живым львом, с которым я жил в добром согласии. Я хотел также проститься с обезьянами, которые в продолжение почти пяти месяцев были товарищами моего плена**. Эти обезьяны оказывали нам услуги в нашей страшной бедности. Только теперь осмеливаюсь упомянуть о них. Счастливые городские жители, употребляющие обезьян для одной забавы, не поймут важности этих услуг: обезьяны освобождали нас от вшей и с особенным искусством истребляли их в наших волосах.

Мне показалось, что бедные животные считали себя весьма несчастными в тесных пределах корабля и с завистью смотрели на обезьян, прыгавших по древесным ветвям на берегу.

В продолжение дня мы видели на дороге двух кабилов, похожих на воинов Югурты, зверообразие которых намного поубавило веселости нашего странствия. Вечером мы были свидетелями страшного смятения, которое показалось нам восстанием против нас. После узнали мы, что некоторые кабилы нападали на нашего подрядчика, который обезоружил их в Бужии. Этот случай, который мог возобновиться, заставил нас подумать о возвращении в Бужию, но матросы воспротивились, и мы продолжали наше путешествие.

Мы медленно подвигались к Алжиру, и наше общество увеличивалось многими кабилами, которые, собравшись туда же для поденных работ, не смели пускаться в столь опасный путь.

На третий день мы провели ночь под открытым небом при входе в лес. Арабы зажгли большие огни вокруг нашего стана. В одиннадцать часов я проснулся от страшного шума между мулами, рвавшимися с привязей. Я спросил о причине беспорядка, и мне ответили, что недалеко бродит себаа. Я не знал, что так называют львов, и опять заснул спокойно. На другой день, при переходе через лес, переменили расположение нашего каравана: его стеснили в наименьшее пространство. Один кабил шел впереди с ружьем при щеке, а другой позади в таком же оборонительном положении. От хозяина моего мула я потребовал объяснения о таких странных предосторожностях и получил в ответ, что боятся нападения себаа, и что если оно случится, то одного из нас он схватит прежде, чем успеем защититься. «Мне хочется, — сказал я, — быть зрителем, а не актером этой драмы, и потому дам два пиастра сверх установленной платы, если мой мул всегда будет оставаться в середине каравана». Мое предложение было принято, и тогда я увидел, что под плащом моего араба был ятаган, которым он колол мула всю дорогу через лес. Но предосторожности оказались напрасными: себаа не показывался.

Каждое селение составляло особенную республику, владения которой нельзя было проходить без позволения и паспорта от марабу-президента, а потому наш марабу-вожак всегда оставлял нас в поле и уходил иногда в далекие селения для получения пропуска. По целым часам мы ожидали его возвращения и имели время рассуждать о нашем неблагоразумном предприятии. По большей части мы ночевали в селениях, и в одном из них нашли на улицах баррикады, потому что жители ожидали нападения из ближней деревни. Авангард нашего каравана начал очищать дорогу, но одна женщина выбежала из своего дома как фурия и бросилась на нас с колом. Мы заметили, что она была белая и красавица.

Один раз мы остановились в сарае, который называли гостиницей. Утром при восходе солнца, крик: «Руми! Руми!» показал, что нас узнали. Матрос Махмет, разыгравший сцену присяги в Паламосе, печально взошел в наш чулан и объяснил нам, что этот крик равнозначен с осуждением на смерть. «Но, подождите, — продолжал он, — я нашел средство спасти вас». Через несколько минут он опять пришел к нам и пригласил нас присоединиться к кабилам, отправлявшим молитву.

Я вышел и, обратившись к востоку, во всей точности подражал телодвижениям молящих и вслух говорил: La elah ill' Allah! oua Mohammed racoul Allah! Это походило на Мамамуши в «Мещанине во дворянстве», которого часто играл Дюгаран, но тогда я смеялся, а теперь было не до смеха. Притом, я не знал тогда следствий этой комедии: если бы по прибытии в Алжир объявили муфтию, что я перед мусульманами произносил их молитву: «Нет Бога, кроме Бога и Магомед его пророк», то меня принудили бы стать магометанином и никогда бы не позволили выехать из Регентства.

Я не должен умолчать о средстве, придуманном Махметом, которое спасло нас от смерти. «Вы правильно угадали, — сказал он кабилам, — что в гостинице два христианина, но они магометане по душе и в Алжир идут для принятия нашей веры». In eha Allah! — все ответили вдруг, и тогда-то я превратился в Мамамуши.

К Алжиру мы подошли вечером 25 декабря 1808 г. Мы оставили наших вожаков и поспешили в город, чтобы попасть в него прежде, нежели запрут ворота. Здесь мы узнали, что отпустившему нас дею отрубили голову. Дворцовая стража остановила нас и спросила, откуда мы приехали. Мы ответили, что сухопутно из Бужии. «Это невозможно!» — вскричали янычары в один голос. Мы согласились, что поступили весьма дерзко, и что за миллион не согласимся повторить нашего путешествия, но «объявляем, что говорим истинную правду».

В консульском доме нас, как прежде, ласково приняли. К нам приехали драгоман от дея и спрашивал, точно ли мы из Бужии, а не с мыса Матифу или из другого места. Мы повторили наше показание и на другой день подтвердили его хозяева наших мулов.

XXXIII

В Паламосе, между разговорами со вдовствующей принцессой Орлеанской, одно обстоятельство произвело во мне глубокое впечатление. Она часто говорила о своем желании соединиться с одним из ее сыновей, которого она считала живым, но о смерти которого я узнал от одной особы ее дома. Поэтому я хотел сделать все, что от меня зависело для облегчения ее несчастья. При моем отъезде из Испании в Марсель принцесса вверила мне два письма с просьбой доставить их по адресу. Одно было к русской императрице-матери, а другое к императрице австрийской.

Прибыв в Алжир, я говорил об этих письмах с Дюбуа-Тенвилем и просил его послать их во Францию при первом случае. «Я не могу ничего сделать, — ответил он. — Да знаете ли, что и вы поступили опрометчиво, как неопытный молодой человек? Удивительно, что вы не поняли, что подозрительный император не одобрит вашего поступка и, смотря по содержанию писем, сочтет вас участником в интриге в пользу Бурбонов». Таким образом отеческие советы консула научили меня, что по внушениям сердца и рассудка опасно вмешиваться в дела политические.

Я запечатал оба письма в один конверт, надписал их к одному лицу, пользовавшемуся моим доверием, и отдал их корсару, который заезжал в Алжир на пути во Францию. После я не мог узнать, дошли ли они по адресам.

XXXIV

Дей, преемник казненного дея, отправлял в мечетях весьма скромную должность обмывателя умерших. Он управлял регентством весьма снисходительно, занимаясь только делами своего гарема. Это не понравилось возведшим его на столь высокий пост, и они решили избавиться от него. Мы узнали об угрожавшей ему опасности от жидов, которые в подобных случаях собираются в консульском доме со своими драгоценностями. В Алжире принято за правило, что суду и наказанию не подлежат злодейства, сделанные во время между смертью одного дея и вступлением в управление его преемника. Теперь понятно, что сыны Израиля искали убежища в консульском доме, европейские жители которого вооружались для защиты, и который охранялся янычарами.

Когда дея — обмывателя мертвых вели на место казни, он услышал пушечный выстрел, возвещавший его смерть и возведение его преемника, и сказал:

— Зачем торопятся? Зачем хотят моей смерти? Отошлите меня в Левант, я даю обещание никогда не возвращаться. В чем вы можете меня упрекать?

— Ни в чем, — отвечали ему, — кроме твоей ничтожности. Но алжирский дей не может оставаться частным человеком.

Несчастного удавили.

XXXV

Сообщение между Алжиром и Бужею не было так затруднительно, даже на малых сандалах, как утверждал каид последнего города. Капитан Спиридон выгрузил принадлежавшие мне ящики. Каид захотел узнать, что в них находится, и увидев сквозь щели нечто желтое, поспешил уведомить нового дея, что французы, уехавшие в Алжир сухопутно, имеют ящики с цехинами, назначенными для возмущения Кабилов. Ящики были немедленно отправлены в Алжир, и по открытии их при морском министре исчезла фантасмагория цехинов и революции: вместо сокровищ увидали треножники и медные круги.

XXXVI

Мы принуждены были оставаться в Алжире несколько месяцев. Я воспользовался этим временем и собрал несколько любопытных сведений о нравах и обычаях жителей до занятия регентства французами. Это занятие много переменило образ жизни и привычки алжирцев.

Весьма любопытно, даже удивительно, что политика, проникающая в семейства и производящая в них раздор, не миновала алжирских невольников. В 1809 г. невольники принадлежали трем народам: португальцам, неаполитанцам и сицилийцам; в двух последних классах были приверженцы Мюрата и короля Фердинанда. Однажды, в начале года, драгоман от имени дея пригласил Дюбуа-Тенвиля немедленно отправиться к невольникам, между которыми друзья французов подрались со своими противниками, и многие были убиты. Они дрались длинными и тяжелыми цепями на их ногах.

XXXVII

Я сказал уже, что при каждом консуле находится янычар. При французском был кандидат, которого называли Грозным. Когда в кофейнях говорили что-нибудь неприятное для французов, он справлялся о том в консульстве, и узнав от нас, что другие янычары распространяют ложные слухи, уходил к этим янычарам и вызывал их на поединок на ятаганах. Такие вызовы могли стать опасными для Грозного, надеявшегося только на свою дикую храбрость, и потому мы вздумали учить его фехтованию, но он оскорбился тем, что христианин колол его рапирой, и предложил нам настоящий бой на ятаганах.

Вы получите точное понятие о дикой натуре Грозного, когда я скажу, что однажды раздался выстрел в его комнате, прибежали туда и нашли его окровавленным: он выстрелил в свою руку, чтобы избавиться от ревматизма!

Видя, как часто меняются деи, однажды я спросил нашего янычара:

— Неужели ты согласился бы стать деем?

— Согласился бы, — сказал янычар. — Вы, кажется, не понимаете удовольствия быть полновластным, хотя бы на один день.

Для прогулки по городу всегда берут с собой консульского янычара. Это необходимо для защиты от оскорблений и даже для сохранения жизни. Но можно ходить безопасно еще с одним французским лазаристом, со стариком семидесяти лет, который, если меня не обманывает память, назывался отцом Жозуэ. Он прожил в Алжире пятьдесят лет, отличался примерными добродетелями и удивительной преданностью к невольникам регентства, не обращая внимания на их национальность. Португальцы, неаполитанцы и сицилийцы — все были его братьями.

Во время чумы, днем и ночью, он помогал мусульманам, его добродетель победила даже религиозную ненависть, и везде, где он ходил, народ, янычары и даже служители мечетей кланялись ему с почтением.

XXXVIII

В продолжительное плавание на алжирском корабле, в тюрьмах Розаса и понтоне я собрал много сведений о домашней жизни мавров или кулуглу, которые, может быть, заслужили бы внимание читателей даже теперь, по занятии Алжира французами. Но я приведу здесь только мой разговор с Раи-Брагимом, отец которого был настоящий турок, т. е. родившийся в Леванте.

— Как вы решаетесь жениться, не видав никогда невесты. Она может оказаться дурной, в противность вашему предположению?

— Прежде женитьбы мы всегда собираем сведения от прислужниц в общественных банях. Впрочем и жиды бывают для того полезны.

— Сколько у вас законных жен?

— У меня четыре, т. е. число, определенное кораном.

— Живут ли они согласно?

— Ах, сударь мой, совершенный ад. Возвращаясь домой, я всегда встречаю моих жен у дверей или на лестнице. Каждая из них старается предупредить других своими жалобами. Может быть, я скажу хулу на нашу веру, но думаю, что она хорошо бы сделала, если бы запретила многоженство для людей, которые не так богаты, чтобы дать каждой жене особенное помещение.

— Но коран позволяет вам отлучать от себя даже законных жен. Почему же вы трех не отошлете к их отцам?

— Почему? Потому что я разорился бы. В день свадьбы заключают договор о приданом и отцу невесты платят за него половину, другую же половину выплачивают по возвращении жены в родительский дом. Поэтому я был бы принужден заплатить за три половины приданого. Впрочем, мои жены не всегда между собой ссорятся. Бывают иногда и в полном согласии, когда в них загорается ревность к посторонней женщине. Однажды, проходя по базару, я купил молодую негритянку. Вечером, уходя спать, я заметил, что мои жены не приготовили ей постель, и бедная невольница легла на голый каменный пол. Я свернул мои шальвары и положил их под ее голову. Утром меня разбудил жалостный крик невольницы. Я прибежал и увидел ее почти умирающей под кулаками моих четырех жен. Вот тут они были в совершенном согласии.

XXXIX

В феврале 1809 г. новый дей, преемник обмывателя мертвых, вскоре по занятии его места потребовал двести или триста тысяч франков — не помню точной суммы — в уплату предполагаемого долга на французском правительстве. Дюбуа-Тенвиль отвечал, что император приказал не давать ни одного сантима.

Дей взбесился и решился объявить нам войну. В Алжире, по объявлении войны какому-нибудь народу, непосредственно забирают в неволю всех его подданных. Но, объявив войну Франции, дей воздержался от такой крайности: наши имена только внесли в список невольников регентства и не смели взять нас из консульского дома. По денежному залогу шведского консула Нордерлинга, мне позволили жить на его даче недалеко от императорского форта.

XL

Весьма ничтожное обстоятельство изменяет распоряжения варваров. Однажды я пришел в город обедать у нашего консула. Мы сидели за столом, как вошел взволнованный английский консул Бланклей и сказал, что в порт вошел французский приз.

— Я, — прибавил он, — строгость военных прав не увеличу бесполезными притеснениями. Объявляю, мой любезный товарищ, что я верну ваших пленных, если вы вернете мне такое же число англичан, задержанных во Франции.

— Благодарю вас, — отвечал Дюбуа-Тенвиль, — но я не могу не сожалеть об этом случае, который, может быть, замедлит окончание моего счета с деем.

В продолжение этого разговора я смотрел в зрительную трубу из окна столовой, желая узнать, к какому рангу принадлежало захваченное французское судно. К сожалению, насчитал много отверстий для пушек, но вдруг повеял ветер, флаги поднялись, и я увидал над ними французский. Я сказал об этом Бланклею и тотчас получил ответ: «Вы, конечно, согласитесь, что мой долонд лучше вашей дрянной трубы. Но вы должны согласиться, что астроном лучше вас наблюдает, это его дело. Я прошу у г-на Тенвиля полномочия разузнать истину».

Я отправился в порт, и вот что я узнал.

Генерал Дюгем, губернатор Барселоны, желая освободиться от некоторых буйных солдат гарнизона, составил из них экипаж для одного корабля, команду над которым препоручил лейтенанту Бабастро, знаменитому корсару Средиземного моря.

Между наскоро собранными моряками были один гусар, один драгун, два ветерана, сапер с длинной бородой и пр. Корабль, вышедший ночью из Барселоны, ускользнул от английского крейсера и входил в порт Магон. Охранительная грамота выходила из того же порта, и экипаж французского корабля бросился на абордаж. Отчаянное сражение на палубе закончилось в пользу французов, приведших Охранительную грамоту в Алжир.

По данному мне полномочию Дюбуа-Тенвильем, я объявил пленным, чтобы они немедленно шли к их консулу. Я уважил даже хитрость капитана, который, будучи ранен многими сабельными ударами, обернул свою голову главным флагом. Я успокоил его жену, но более обратил внимание на одного пассажира, у которого была отнята рука.

— Где, — спросил я, — хирург, сделавший вам операцию?

— Не наш хирург сделал ее. Подлец убежал на землю с частью экипажа.

— Кто же отрезал вам руку?

— Вот этот гусар.

— Несчастный! Как ты мог взяться не за свое дело?

— По неотступной просьбе раненого. Рука его страшно распухла, он пожелал, чтобы отрубили ее топором. Я сказал, что в Египте я видал много ампутаций, и что отрежу руку лучше, нежели топором. Он согласился, и я отпилил руку плотничной пилой.

Я тотчас сошел с корабля и в английском посольстве потребовал лучшего хирурга в Алжире. Г-н Трипле — кажется так называют этого искусного врача — тотчас отправился на корабль, осмотрел перевязку и, к большому моему удовольствию, сказал, что все хорошо, и англичанин будет жив, несмотря на его ужасную рану.

В тот же день перенесли раненых в дом Бланклея. Это происшествие переменило распоряжения дея относительно французов, к которым он стал еще благосклоннее от нового морского случая, впрочем, совершенно ничтожного.

Однажды увидели на горизонте корветту, вооруженную многими пушками и шедшую в алжирский порт. За ней гнался военный английский бриг на всех парусах. Ожидали сражения, и все городские террасы были покрыты зрителями. Казалось, что бриг шел скорее корветты и непременно догонит ее, но корветта оборачивалась и показывала, что хочет начать сражение, бриг удалялся. Корветта продолжала свой путь к Алжиру, куда, по-видимому, она имела особенное поручение. Бриг снова начинал свое преследование, но всегда держался от корветты на пушечный выстрел. Наконец, оба судна, одно за другим, взошли в порт и бросили якоря и, к великому неудовольствию жителей, надеявшихся быть свидетелями сражения между христианскими собаками, равно ненавистными поклонникам Магомета. Неудовольствие превратилось в смех, когда увидели, что корветта была купеческая, вооруженная деревянными пушками. В городе говорили, что матросы брига хотели взбунтоваться против своего слишком осторожного капитана.

Я не могу хвалить алжирцев, но справедливость требует упомянуть, что корветта на другой день отплыла по своему назначению к Антильским островам, а бриг отпустили только на третий день.

XLI

Барки часто приходил во французское консульство для переговоров с Дюбуа-Тенвилем о наших делах. «Чего вы хотите? — говорил консул, — Вы, как алжирец, будете первой жертвой упрямства дея. Я уже писал в Ливорну, чтобы захватили ваше семейство и ваше имущество. Когда ваши суда с хлопчатой бумагой прибудут в Марсель, тогда их немедленно конфискуют. Итак, сами судите, не лучше ли вам заплатить деньги, требуемые деем, нежели потерпеть вдесятеро бо́льший убыток».

Доводы консула были неопровержимы, и Барки решился заплатить деньги за Францию.

Затем нам позволили уехать из Алжира, и 21 ИЮНЯ 1809 г. я сел на корабль вместе с Дюбуа-Тенвилем и его семейством.

XLII

Накануне нашего отъезда из Алжира, один крейсер прислал в консульство чемодан из Майорки, захваченный им с одним кораблем. В чемодане были письма жителей Балеарских островов к их друзьям на твердой земле. «Вот, — сказал мне Дюбуа-Тенвиль, — вот вам развлечение в нашем плавании. Вы почти не выходите из каюты от морской болезни. Раскройте и читайте эти письма. Может быть, вы найдете в них что-нибудь любопытное. Может быть, такие известия, которые укажут нам, чем пособить нашим бедным солдатам, умирающим от нищеты и отчаяния на острове Кабрер».

Лишь только я сел на корабль, как принялся за дело черной палаты решительно и без упреков совести, но с той разницей, что распечатывал письма без предосторожностей. В них я нашел много депеш адмирала Коллингвуда, в которых он напоминал испанскому правительству, что французские пленные могут быть освобождены без всякого труда. По приезде в Марсель, мы отправили депеши к морскому министру, который, как думаю, не обратил на них большого внимания.

Я знал почти всю знать в Пальме, в столице Майорки. Всякий поймет любопытство, с которым я читал послания городских красавиц, выражавших свою ненависть к los malditos cavachios (к французам), заставившим удалиться с острова великолепный полк гусар. Если бы я встретился с ними в маскараде оперы, то многих интриговал бы безжалостно.

Особенно были любопытны те письма, в которых упоминалось обо мне. Я мог похвалиться перед многими людьми, желающими знать о себе истину, потому что мои красавицы писали весьма откровенно.

Наш корабль, хотя нагруженный тюками с хлопчатой бумагой, имел корсарские бумаги регентства и считался конвоем для трех купеческих судов с богатыми товарами, назначенными во Францию.

Мы были 1 июля перед Марселем, когда английский фрегат пересек нам дорогу.

— Я не возьму вас, — сказал английский капитан, — но вы должны плыть к Гиерским островам, и адмирал Коллингвуд решит вашу судьбу.

— Я, — отвечал варварийский капитан, — имею приказание привести эти суда в Марсель и исполню поручение.

— Лично вы можете делать что угодно, — возразил англичанин, — но купеческие суда под вашей эскортой непременно будут отведены к адмиралу Коллингвуду.

Сказав, он тотчас приказал судам повернуть паруса к востоку.

Фрегат отошел уже на некоторое расстояние, как увидел, что мы направились к Марселю и, узнав от экипажа купеческих судов, что наш корабль также нагружен хлопчатой бумагой, повернул свой фрегат за нами. Он уже догонял нас, когда мы взошли в порт островка Помега. Ночью английский капитан спустил шлюпки, чтобы овладеть нами. Но предприятие было опасно, и англичанин не осмелился исполнить своего намерения.

На другое утро, 2 июля 1809 г., я поступил в карантин.

XLIII

От Алжира до Марселя доезжают ныне в четыре дня: правда, я ехал одиннадцать месяцев, поневоле останавливаясь то там, то здесь.

Мои письма из марсельского карантина принимались родными и друзьями за доказательство моего воскресенья, потому что давно уже считали меня мертвым. Один великий геометр даже предложил Комиссии долгот не выдавать моего жалования одному доверенному от меня лицу: предложение это было жестоко само по себе, а более потому, что моей доверенностью пользовался мой отец.

Первое письмо ко мне из Парижа, содержащее поздравления с окончанием тяжких и опасных со мной приключений, было от человека, уже приобретшего европейскую славу, но которого я никогда не видел. А. Гумбольдт, из уважения к моему несчастью, предложил мне свою дружбу. С этого времени началось наше взаимное согласие, продолжавшееся сорок два года и никогда не возмущаемое ни малейшими недоразумениями.

Дюбуа-Тенвиль имел в Марселе множество знакомых: здесь родилась его жена и жило ее семейство, поэтому к мужу и жене собиралось много посетителей. Карантинный колокольчик не вызывал в зал свиданий только одного меня. Я жил один, забытый перед воротами города с сотней тысяч жителей, моих сограждан. Я жил как в африканской пустыне. Но однажды колокольчик прозвучал три раза, соответственно номеру моей комнаты. Я не верил моим ушам, хотя и пошел в сопровождении надзирателя в зал свиданий. К моему великому удовольствию я нашел здесь Понса, смотрителя марсельской обсерватории, знаменитого ловителя комет, обогатившего ими летописи астрономии.

Во всякое время посещение Понса, ставшего потом директором обсерватории во Флоренции, было бы для меня весьма приятно, но в моем карантинном уединении я ценил его весьма высоко. Оно напомнило, что я в родной стороне.

За два или три дня до окончания карантина мы потерпели горькую для всех потерю. Для рассеяния скуки строгого карантина наша алжирская колония посещала отгороженный луг, на котором паслась прекрасная газель, принадлежавшая Дюбуа-Тенвилю. Она была совершенно свободна, и мы с удивлением любовались ее красотой. Однажды один из нас захотел удержать ее на бегу и по неосторожности схватил ее за ногу: нога переломилась. Мы все прибежали к ней, но увы, стали свидетелями самого жалкого зрелища. Упавшая газель печально поднимала голову. Прекрасные ее глаза были полны слез, но ни одного стона не выходило из ее груди. Она походила на человека, неожиданно пораженного непоправимой бедой, покорного своей судьбе и одними слезами выражавшего свое несчастье.

XLIV

По окончании карантина я сперва отправился в Перпиньян, к моему семейству. Достопочтенная и благочестивая моя мать отслужила благодарственную обедню за мое возвращение. Но скоро я оставил родной город, уехал в Париж, где комиссии долгот и академии наук представил мои наблюдения, сохраненные мной среди опасностей и треволнений продолжительного странствия.

Через несколько дней по возвращении, 18 сентября 1809 г., меня выбрали академиком вместо Лаланда. Всех избирателей было пятьдесят два. Я получил сорок семь голосов, и в то же время Пуассон — четыре, а Нуэ — один. Тогда мне было двадцать три года.

XLV

Казалось, что выбор таким большинством не мог встретить затруднений, но дело происходило совсем не так. Перед днем выбора Лаплас сильно настаивал отложить выбор до того времени, когда откроется вакансия в отделении геометрии, и когда ученое собрание может приступить к выбору Пуассона. Автор «Небесной механики» не мог примириться с мыслью, что астроном, бывший пятью годами моложе Пуассона, будет выбран в академики прежде своего учителя в Поли-технической школе. Поэтому Лаплас предложил мне объявить академии письменно, что я желаю быть избираем с открытием вакансий для Пуассона. Я отвечал: «В настоящую минуту я не думаю о месте академика, потому что собираюсь с Гумбольдтом в Тибет. В этих диких странах звание члена Института не поможет нам побеждать неизбежные препятствия. Но не могу сделать неприличного поступка относительно академии: ученые ее члены, получив мой отзыв, будут вправе сказать: почему вы знаете, что о вас думают? Вы отказываетесь от того, чего вам не предлагают».

Увидав мое твердое намерение не последовать неблагоразумному совету, Лаплас прибегнул к другому средству: он начал утверждать, что я еще не имею прав для поступления в академию. Я не думаю, чтобы мой ученый багаж был довольно тяжел, но обратившись к сравнению, я ободрился, особенно, когда принял во внимание, что я три года трудился над измерением меридиана в чужой и негостеприимной стране; три года провел в бурях испанской войны, сидел в тюрьмах и, еще хуже, скитался по горам Кабилии и Алжира среди различных опасностей. Впрочем, вот список моих ученых трудов. Пусть о них судит беспристрастный читатель.

По выходе из Политехнической школы я, вместе с Био, окончил обширную и трудную работу над определением коэффициента преломления света в атмосфере.

Мы также определили преломление света в различных газах, чем прежде никто не занимался.

Мы определили с неизвестной в то время точностью отношение между весом воздуха и весом ртути и через то прямо вывели коэффициент для барометрической формулы, употребляемой для вычисления высот.

В продолжение почти двух лет правильно и прилежно, ночью и днем, я занимался наблюдениями полуденной трубой и стенным квадрантом в парижской обсерватории.

С Буваром я производил наблюдения для поверки законов качания Луны. Все вычисления были приготовлены. Оставалось только вставить числа в формулы, как по предписанию комиссии долгот я должен был оставить Париж и ехать в Испанию. Я наблюдал многие кометы и вычислял их орбиты. Вместе с Буваром по формуле Лапласа я вычислил таблицу преломления, изданную в «Собрании таблиц» комиссии долгот и в «Connaissance des temps». Наблюдения над скоростью света посредством призмы перед предметным стеклом стенного круга показали, что одни и те же таблицы могут служить для вычисления преломлении света от солнца и от звезд.

Наконец, при весьма затруднительных обстоятельствах, я окончил самую огромную триангуляцию для продолжения французского меридиана до острова Форментеры.

Лаплас, не отвергая важности и пользы этих трудов и исследований, не переставал надеяться на свою силу в академии, как Лагранж сказал ему: «Вы сами, г-н Лаплас, вступили в академию, не сделав ничего блестящего. Вы подавали только надежду. Ваши великие открытия были сделаны после».

Лаплас не сделал никакого возражения на это личное замечание и отвечал другим заключением: «Я утверждаю, что полезно указывать молодым ученым на место в Институте, как на награду за их соревнование».

«Вы, — сказал Галле, — похожи на того кучера, который для приманки лошадей привязывает клок сена к концу дышла своей повозки. Бедные животные напрягают свои силы, но не могут достать сена. Эта хитрость оканчивается тем, что лошади выбиваются из сил и умирают».

Деламбр, Лежандр, Био заступились за мое усердие и за то, что они называли мужеством в самых затруднительных обстоятельствах, и это мужество способствовало окончанию наблюдений и спасло инструменты и полученные результаты. Они окончили красноречивым изображением перенесенных мной опасностей. Лаплас должен был уступить, видя, что все знаменитости академии приняли меня под свое покровительство, и в день избрания он подал голос в мою пользу. Даже теперь признаюсь, что выбор огорчил бы меня без одобрительного голоса автора «Небесной механики».

XLVI

Члены Института, по утверждении их выбора, должны были представляться императору. В назначенный день президент, секретари четырех отделений Института и академики, желающие представить свои отдельные сочинения главе государства, собрались в одном из залов Тюльери. Император, идя от обедни, осмотрел ученых, артистов и литераторов в зеленых мундирах.

Я должен сказать, что зрелище, которого я был свидетелем, не представляло ничего назидательного. Мне даже было неприятно видеть, как некоторые члены Института старались выказываться.

— Вы очень молоды, — сказал мне Наполеон. Нетрудно было найти приятный ответ для императора, но он не дождался его и прибавил:

— Как вас зовут?

Сосед мой с правой руки не позволил мне ответить на этот простой вопрос. Он поспешил сказать:

— Его зовут Араго.

— Какой наукой вы занимаетесь?

Сосед с левой руки опять предупредил мой ответ и сказал:

— Астрономией.

— Что вы в ней сделали?

Мой сосед с правой руки, недовольный поспешностью моего соседа с левой, не допустил его до нового за меня ответа и немедленно вскричал:

— Он измерил дугу меридиана в Испании.

Император, без сомнения, вообразил, что перед ним стоит или немой, или дурак, подошел к другому члену Института. Этот член был не новичок. Это был натуралист, известный своими прекрасными и важными открытиями, — Ламарк. Старик представил императору свою книгу.

— Что это? — спросил Наполеон. — Это ваша нелепая метеорология? Сочинение, в котором вы соперничаете с Матвеем Ленсбергом. Это альманах, который бесчестит вашу старость. Занимайтесь естественной историей, и я с удовольствием буду принимать ваши сочинения. Этот том я принимаю только из уважения к вашим белым волосам. Возьмите! — и Наполеон сунул книгу своему адъютанту.

Бедный Ламарк, который при конце каждого грубого и оскорбительного слова императора, силился сказать, что книга относится к естественной истории, залился слезами.

После того император встретил энергичного соперника в лице Ланжюинэ, который подошел к Наполеону также с книгой в руках и услышал следующий сарказм:

— Вот весь сенат превратился в Институт.

— Государь, — отвечал Ланжюинэ, — сенат много времени занимается литературой.

Император, недовольный ответом, сердито отошел от статских мундиров и взошел в толпу толстых эполет.

XLVII

Непосредственно после моего избрания военная власть сильно возмутила мое спокойствие. Я поехал в Испанию с сохранением звания воспитанника Политехнической школы. В списках школы мое имя могло держаться более четырех лет, и потом я должен был вернуться во Францию для выдержания экзамена на выпуск. Но в продолжение этого времени Лаланд умер, и место в Комиссии долгот стало праздным: меня сделали астрономом-адъюнктом. В этой должности я был утвержден императором, и генерал Лакюэ, директор конскрипции, думая, что я исполнил мои законные обязанности, дал позволение продолжать мои геодезические работы.

Матье Дюма, преемник Лакюэ, думал совсем иначе: он потребовал, чтобы я поставил за себя конскрипта или поступил бы лично в двенадцатый парижский округ.

Ни мои возражения, ни ходатайство моих друзей не были уважены: тогда я объявил почтенному генералу, что на площадь Эстранадо, откуда конскрипты должны отправиться по назначению, явлюсь я в мундире Института и в этом костюме пройду весь Париж. Генерал Матье Дюма испугался впечатления, которое произведет эта сцена на императора, члена Института, и поспешил подтвердить решение генерала Лакюэ.

XLVIII

В 1809 г. определением совета Политехнической школы я был назначен на место Монжа, преподавателем приложения анализа к геометрии. Обстоятельства этого назначения до сих пор оставались тайной. Пользуюсь случаем открыть ее.

Однажды Монж принял на себя труд посетить меня в обсерватории и потребовал, чтобы я занял его место. Я отклонил его лестное предложение, намереваясь с Гумбольдтом предпринять путешествие в центральную Азию.

— Без сомнения, — отвечал великий геометр, — вы отправитесь через несколько месяцев и потому можете временно заменить меня.

— Весьма лестно ваше предложение, но не знаю, могу ли его принять. Я никогда не читал вашего большого сочинения об уравнениях с частными разностями, едва ли в состоянии преподавать столь трудный предмет воспитанникам Политехнической школы.

— Попробуйте, и вы увидите, что теория не так трудна, как обычно о ней думают.

Я попробовал и нашел мнение Монжа основательным.

В это время никто не понимал, почему добрый Монж упорно отказывал в этой должности своему репетитору Бине, известному и усердием, и дарованиями. Вот причина упорства Монжа.

В то время в Булонском лесу был дом, называемый серым, в котором около Сессеня, патриарха новой религии, собирались ее адепты: Лезлер, музыкант Коллен, репетитор химии в Политехнической школе Бине и пр. Префект полиции донес императору, что хозяева серого дома принадлежат к обществу иезуитов. Император встревожился и рассердился:

— Вот, — сказал он Монжу, — вот твои любезные воспитанники учениками Лойолы!

Монж опровергал донесение.

— Ты не веришь?! — отвечал Наполеон. — Знай же, что твой собственный репетитор принадлежит к этому скопищу.

Всякий поймет, что после такого разговора Монж не мог согласиться на передачу своего места Бине.

XLIX

Поступив в академию молодым, пылким, страстным, я вмешивался во все выборы и переходил за границы, приличные моему положению. Но, дожив до тех лет, когда могу беспристрастно и спокойно судить о моих поступках, я оправдываю себя тем, что, кроме трех или четырех случаев, мой голос и мое содействие были всегда в пользу достойнейшего кандидата, и несколько раз я удерживал академию от дурных выборов. Кто может укорить меня за сильную поддержку кандидатства Малюса против его конкурента Жерара, неизвестного по физическим знаниям? Жерар получил 22 голоса из 33-х, и переход пяти голосов на его сторону помог бы ему победить ученого, открывшего поляризацию через отражение, ученого, которого вся Европа избрала бы единогласно. То же можно сказать об избрании Пуассона, которого победил бы тот же Жерар, если бы четыре голоса перешли на его сторону. Этими случаями не оправдываются ли мои необыкновенные поступки? Хотя и в четвертый раз большинство академии склонялось в пользу опять того же инженера, однако я опять не могу раскаиваться в том, что до последней крайности я живо поддерживал Дюлона.

Из ученых также никто не осудит меня за содействие Лиувиллю против Понтекулана.

L

Иногда случалось, что правительство намеревалось вмешиваться в академические выборы. Но, опираясь на мое право, я постоянно противился его намерениями. Однажды подобное сопротивление принесло несчастье одному из моих друзей, почтенному Лежандру, но я приготовился на все возможные преследования. Получив от министра внутренних дел приглашение подать голос в пользу Бине против Навье на праздное место по отделению механики, Лежандр благородно отвечал, что он подаст голос по убеждению и по совести. За это тотчас лишили его пенсиона, заслуженного годами и продолжительными трудами. Но покровительствуемый министром не имел успеха, и этот результат приписали моему старанию объяснить академии неприличие действий министерства.

В другом случае король хотел, чтобы академия выбрала Дюпюитреня, хирурга знаменитого, но чрезвычайно дурного характера: выбор состоялся, но многие белые билеты послужили протестом против правительства, вмешавшегося в законные права академии.

LI

Я заметил, что я удерживал академию от неудачных выборов: вот один из таких случаев, в котором с горестью я был противником Лапласа. Знаменитый геометр хотел, чтобы открывшееся место в отделении астрономии было предоставлено Николле, человеку без дарований и основательно подозреваемому в бесчестных поступках. После моего открытого боя с сильными покровителями Николле академия приступила к баллотировке. Я защищал почтенного Дамуазо, и он получил 45 из 48 голосов, а Николле только 3.

— Вижу, — сказал Лаплас, — что не надо спорить с молодыми людьми. Признаю силу человека, которого называют великим избирателем академии.

— Нет, — отвечал я. — На стороне сильного мнения г-на Лапласа Араго будет только в том случае, когда оно вполне законно и неоспоримо.

Через некоторое время Николле убежал в Америку, и Комиссия долгот определила с бесчестием исключить его из своих членов***.

LII

Ученых, рано вступающих в академию, прошу подражать моему примеру и повиноваться только голосу их совести. Предупреждаю их, что они не дождутся благодарности от своих клиентов.

Если они слишком превознесут заслуги нового академика, то похвалы их сочтет он справедливыми, а свой выбор — исполнением законной их обязанности, и освободит себя от всякого с ним расчета.

LIII

Деламбр умер 19 августа 1822 г. После некоторой отсрочки нужно было приступить к его замещению, потому что место секретаря академии не могло оставаться праздным продолжительное время. Академия составила комиссию для назначения кандидатов, членами ее были: Лаплас, Араго, Лежандр, Россель, Прони, Лакруа. В список кандидатов вошли имена Био, Фурье и Араго. Не имею надобности говорить, что я противился моему назначению, но покорился воле моих товарищей и воспользовался первым случаем объявить, что я не желаю занять это место, потому что обременен многими должностями. То же самое я сказал о Био, и таким образом я выразил мое убеждение в пользу Фурье.

Тогда думали, что мое объявление имело влияние на результат баллотировки, но я полагаю, что предположение было несправедливо. Баллотировка дала 38 голосов для Фурье и 10 для Био. При баллотировке каждый старается скрыть свой голос, чтобы после не разладить с властью будущего секретаря академии. Не знаю, хорошо ли я сделаю, если расскажу случай, которым много забавлялась академия.

При начале выбора Лаплас взял два белых билета. Его сосед имел нескромность заглянуть в них и увидел, что знаменитый геометр написал в них одно и то же имя Фурье. Свернув их молча, Лаплас положил их в свою шляпу, потряс ее и сказал любопытному соседу: «Видите, я написал два билета. Один изорву, другой положу в урну и, таким образом, сам не буду знать в чью пользу подам свой голос».

Знаменитый академик исполнил свое слово, но все узнали, что Лаплас подал голос в пользу Фурье. Не нужно прибегать к помощи вычисления вероятностей, чтобы угадать, на чью сторону упадет выбор.

LIV

Фурье отлично исполнял должность секретаря, но с некоторой вялостью, по причине худого состояния его здоровья, и умер 16 мая 1830 г. Я много раз отклонял благосклонное намерение академии избрать меня секретарем не по ложной скромности. Я считал себя неспособным для такого важного места. Когда 39 из 44 голосов достались в мою пользу, я покорился лестному мнению моих товарищей и 7 июня 1830 г. вступил в должность несменного секретаря по отделению математических наук. Но сообразуясь с моим объявлением о множестве моих занятий, при выборе на место Деламбра в ноябре 1822 г. я подал просьбу об отставке из Политехнической школы: ни настояния военного министра, маршала Сульта, ни требования многих важнейших членов академии не заставили меня отказаться от моего намерения.

Примечания

*. Мешень, член академии наук и Института, в 1792 г. получил препоручение продолжать измерение меридиана в Испании до Барселоны. В продолжение своих работ в Пиренеях в 1794 г. он познакомился с моим отцом, принадлежавшим к числу правителей департамента Восточных Пиреней. В 1803 г., когда нужно было продолжать меридиан до Балеарских островов, Мешень снова приехал в Перпиньян и посетил моего отца. Тогда я готовился к отъезду для экзамена, и мой отец осмелился спросить Мешеня, не может ли он рекомендовать меня Монжу. «Охотно, — отвечал астроном, — но я должен сказать откровенно, что едва ли ваш сын без помощи учителя мог овладеть всеми предметами программы. Да если его и примут, его желание быть артиллеристом или инженером будет препятствовать ему вполне заниматься науками, как вы желаете, но по крайней мере, без особенного призвания он ошибется в своих надеждах». Вот что случилось после этого предсказания: я уехал в Тулузу и выдержал экзамены, через полтора года поступил в обсерваторию на место ее секретаря, сына Мешеня. Еще через полтора года, т. е. через четыре года после предсказания Мешеня, я вместе с Био заменил в Испании самого знаменитого академика, умершего от истощения сил.

**. По возвращении в Париж я поспешил навестить льва в ботаническом саду, но он принял меня весьма недружелюбно и заскрипел зубами. Теперь верьте чудесной истории флорентинского льва, изображение которого продается во всех эстампных магазинах на удивление и умиление проходящих.

***. Это тот самый Николле, который мистифицировал почти весь читающий свет своей сказкой о лунных людях, будто бы виденных Джоном Гершелем во время его наблюдений на мысе Доброй Надежды. — Пер.

«Кабинетъ» — История астрономии. Все права на тексты книг принадлежат их авторам!
При копировании материалов проекта обязательно ставить ссылку