|
Глава VII
Дядя Кабуса зияридский эмир Мердавидж повелел соорудить для себя золотой трон, ибо золото было цветом солнца, а древнеперсидские цари назывались «братьями солнца и луны». Мердавидж считал себя наследником шахиншахов, эпическим героем оседлого Ирана, призванным сокрушить степной, варварский, враждебный Туран. Тема вечной, не прекращающейся ни на миг борьбы добра со злом, света с мраком, Ирана с Тураном, пронизывающая красной нитью иранский эпос, вновь обрела актуальное политическое значение в государстве бухарских Саманидов, также претендовавших на роль наследников сасанидских царей. В последние годы X века, когда саманидская держава уже рушилась под натиском Караханидов, олицетворявших мифический Туран, в эпической поэме Фирдоуси «Шахнамэ» с особой силой прозвучала идея законности власти — никто не может стать царем, если он не рожден в царской семье и не обладает царским величием.
Махмуд Газневид не мог считать себя «братом солнца и луны». Его отец Сабуктегин, происходивший из кочевого тюркского племени барехан, был рабом, которого за несколько динаров купил на нишапурском невольничьем рынке бухарский военачальник Алптегин. Ни в детстве, ни в юности Махмуд не помышлял о «царском величии», но на рубеже X—IX веков обстоятельства изменились: государство Саманидов, связывавших себя с иранскими царями, прекратило свое существование, и тюрки, до поры выступавшие лишь в качестве гулямов при «легитимных» правителях, вышли на авансцену политической жизни.
Разгромив в мае 999 года саманидских полководцев Фаика и Бектузуна, Махмуд вынудил их ставленника — саманидского эмира Абдулмалика уступить ему сначала Балх и Бадахшан, а позднее — признать правителем всего Хорасана. Абдулмалик был слишком слабой фигурой для того, чтобы противостоять железной воле Махмуда, и тем не менее по возвращении в Бухару он принялся спешно собирать остатки своей разгромленной армии, рассчитывая, что со временем ему все же удастся отвоевать Хорасан. Этим надеждам не суждено было сбыться. Осенью 999 года с северо-востока против него выступил караханидский правитель Наср и, не встретив на своем пути особого сопротивления, 23 октября вошел в Бухару.
Этим днем в исторических хрониках датируется конец государства Саманидов.
В многовековом жестоком соперничестве победу одержал Туран.
Еще в мае 999 года Махмуд отправил в Багдад победную реляцию, в которой указывал, что единственной причиной, вынудившей его выступить против Саманидов, был их отказ включить имя халифа в пятничные проповеди. Ответом на это послание была жалованная грамота халифа, утверждавшая Махмуда в правах независимого государя. В октябре того же года, когда караханидские воины еще пировали по случаю взятия Бухары в тенистых садах Джуи Мулияна, Махмуд, фактически признанный законным наследником саманидской державы, торжественно вступил на престол. Своей столицей он сделал Газну, небольшой городок на юго-востоке Афганистана, доставшийся ему в качестве удельного владения по завещанию отца.
Сделавшись султаном, Махмуд немедля приступил к расширению границ своего государства путем насильственного присоединения мелких княжеств, находившихся в феодальной зависимости от Бухары. Уже в 1002 году власть Махмуда была признана властителем Систана, через год газнийский аркан захлестнулся на шее саффаридского эмира Халафа ибн Ахмада, а еще через некоторое время такая же участь постигла правителей многих других областей.
Нерешенным оставался лишь вопрос о разделе саманидского наследства с Караханидами, которые, приобретя вкус к легким победам, стали жадно поглядывать на Хорасан. Стремясь предотвратить нежелательный для него конфликт, Махмуд еще в 1001 году направил к Илек Насру послов с предложением установить границу между двумя государствами по Амударье. Караханиды приняли это предложение, и договор был закреплен браком Махмуда с дочерью Илек Насра. Вскоре из Узгенда в Газну прибыл караван, доставивший Махмуду в подарок от тестя драгоценные камни, мускус, коней и верблюдов, рабов и рабынь, белых соколов, черные меха, клыки моржей и нарвалов, куски нефрита и украшения, выполненные руками искусных китайских мастеров.
Однако мир с новоприобретенными родственниками оказался непрочным. В 1006 году, когда Махмуд находился в Индии, куда он наладился регулярно совершать грабительские набеги, караханидские войска переправились через Амударью и захватили хорасанские города Тус, Нишапур и Балх. Взбешенный вероломством тестя, Махмуд спешно вернулся из Индии и наголову разгромил находившиеся в Хорасане караханидские отряды, впервые использовав в одной из стычек боевых слонов. С тех пор ни о каких мирных договорах не могло быть и речи — поклявшись отомстить Махмуду, Илек Наср уже в следующем году переправился через Амударью с огромной армией и вторгся в пределы Хорасана. Решающее сражение произошло 4 января 1008 года около моста Шархиян в окрестностях Балха. Военное счастье и на сей раз оказалось на стороне Махмуда — Илек Наср вновь потерпел сокрушительное поражение и уже никогда больше не появлялся по эту сторону реки.
«Этой битвой прекратилось наступательное движение Караханидов на Хорасан, — писал выдающийся русский востоковед В.В. Бартольд. — Дальнейшие совместные действия были невозможны уже вследствие раздоров среди самих Караханидов; старший брат Илека Туган-хан кашгарский заключил союз против своего брата с Махмудом. Илек хотел совершить поход из Узгенда на Кашгар, но глубокие снега заставили его вернуться назад. После этого обе стороны отправили послов к Махмуду, который с успехом принял на себя роль посредника в их споре; при этом он старался произвести на послов впечатление блеском своего двора и принял их в торжественной аудиенции, окруженный своей гвардией в блестящих одеждах».
Невысокий коренастый человек с некрасивым желтым лицом с удовольствием принимал почести, не полагавшиеся ему по праву рождения. Но в мире уже наступили иные времена. В жарких степях еще звенели клинки, а в прохладных каменных кельях наемные перья уже скрипели вовсю, переписывая историю.
Вскоре невысокий человек с желтым лицом, весело скаля гнилые зубы, прочтет свою родословную. На хрустящем пергамене черным по белому будет написано, что его предки, кочевники из племени барехан, связаны узами кровного родства с сасанидским царем Ездигердом.
Это открытие никого не удивит.
* * *
Исторические хроники рисуют хорезмшаха Али ибн Мамуна спокойным и уравновешенным человеком, дальновидным политиком, предпочитавшим дипломатические компромиссы военным конфликтам. Он вступил на престол в 997 году, за два года до крушения саманидской державы, когда борьба за Хорасан достигла наибольшего ожесточения. Однако и в те смутные времена, и позднее, после венчания Махмуда на царство, курганджский хорезмшах старался держаться в стороне от политических бурь, не позволяя вовлечь себя ни в одну из противоборствующих группировок. Правда, Махмуд находился далеко, а Караханиды совсем рядом, и эта опасная близость, по-видимому, вынудила хорезмшаха сделать в 1006 году опрометчивый шаг: уступая нажиму Илек Насра, он согласился на участие хорезмийских отрядов в грабительском набеге на Хорасан. Впоследствии, когда в битве у Балха Махмуд разгромил караханидские войска, Али ибн Мамун понял, что проявил непростительную близорукость, и тотчас круто изменил ориентацию: гурганджские послы спешно отправились в Газну с поздравлениями и дарами и были тепло приняты султаном, который отдал в жены хорезмшаху свою родную сестру.
Породнившись с Махмудом, хорезмшах на время укрепил свои позиции, хотя в глубине души, безусловно, чувствовал, что будущее не сулит ему ничего хорошего. Связанный по рукам постоянной угрозой со стороны Караханидов, газнийский султан просто был еще не в состоянии проглотить Хорезм. До поры его больше заботило умиротворение туркменских ханов, но в Гургандже постоянно ощущали его недобрый приценивающийся прищур.
Бируни прибыл в Гургандж во второй половине 1003-го либо в начале 1004 года. Он уже знал, что Абу Наср перебрался сюда из Кята, и поэтому не стал заезжать на родину, где у него не осталось никого из близких людей. За годы его отсутствия Гургандж заметно изменился: раздался вширь, обстроился предместьями, новыми мечетями, банями, сделался благоустроенней, нарядней, шумней. Когда-то Гурганджу, как и Кяту, угрожали ежегодные разливы Джейхуна — в 985 году паводковые воды прорвались в низовьях каналов Ведак и Буве и, затопив пойму, оказались в опасной близости от крепостных стен. В те тревожные дни все жители как один поднялись на борьбу со стихией. Вскоре в одной гальве от города поднялась деревянная плотина, и река, меняя русло, пошла огибом, с каждым годом уклоняясь все дальше на восток.
Ничто в Хорезме не напоминало о недавних кровавых распрях. Во всем угадывались приметы оживления и расцвета. При Али ибн Мамуне по всей стране развернулось строительство — вдоль «царской дороги», что связывала Гургандж с богатыми торговыми городами нижней Волги, каждый год поднимались каменные прямоугольники караван-сараев, тотчас обраставших ремесленными подворьями, на выступах чинков Устюрта, вдоль границы с кочевниками, грозной цепью вставали сторожевые крепости, преграждавшие путь в оазис непрошеным гостям. Правда, все больше втягиваясь в мирный обмен, гузы и печенеги в последнее время уже не тревожили, как прежде, и движение караванов по «царской дороге» не прекращалось ни на миг...
Гургандж, весь в налете белесой строительной пыли, едва успевает отгружать завозные товары — с рассвета до сумерек летит над плоскими крышами нежный звон верблюжьих бубенцов, и в торговых рядах, растянувшихся от «Ворот странников» до «Ворот Хаджаджа», целый день толчея и ругань на двунадесяти языках. На площади Мейдан-и-Сарай, у дворца Али ибн Мамуна, с его резными воротами, известными на весь мир, слышна в основном хорезмийская речь. Здесь кочевники в стеганых халатах и каракулевых шапках продают баранов местным мясоторговцам, которые до хрипоты спорят за каждый даник, недовольно морщатся, ощупывая живой товар.
Первые дни на родине — бесконечное сладостное безделье, долгие прогулки по городу, визиты, знакомства, разговоры о серьезном, легкая болтовня. Ибн Ирак, кажется, поверил, что полоса невзгод миновала и все нынче устроится основательно и надежно, на многие годы вперед. Хорезмшах покровительствует наукам, доброжелателен, умен, не скуп, и в Гургандж понемногу съезжаются ученые, среди которых есть и звезды первой величины. Все складывается к лучшему, еще год-два, и Хорезм вновь обретет славу крупнейшего научного центра, как в добрые старые времена...
Бируни слушал учителя с грустной улыбкой. Очень хотелось верить, что все это действительно так и никакие новые препоны не встанут на пути, избранном единожды и на всю жизнь. Но уж больно немилосерден жестокий век к алчущим знаний и истины. Учитель говорит, что лучшие ученые съезжаются в Хорезм, но ведь вернее было бы сказать — бегут. Да, бегут, спасаясь от преследований и расправы, из охваченной смутами Бухары, из других городов рухнувшей державы Саманидов, где уже который год мечи не вкладываются в ножны и гудят, обдавая Мавераннахр своим огненным дыханьем, пожары ненависти и вражды. Как знать, не дотянется ли и сюда длинная рука Махмуда, выставляющего себя борцом против ереси и ревнителем истинной веры и на каждом шагу безжалостно проливающего мусульманскую кровь? Правда, Хорезм сегодня водит дружбу с Махмудом и его сестра, желтолицая тюркская принцесса, числится первой среди красавиц хорезмшахского гарема. Но разве вспомнил Махмуд об узах родства, бросая под бивни боевых слонов своих названых братьев из клана Караханидов, да и самим этим братьям помогло ли родство удержаться от соблазнов разбоя и грабежа?
...И все же тревоги понемногу утихали, сглаживались, сходили на нет. Родная земля по-прежнему дышала спокойно и ровно — отбивала пять положенных дневных молитв, возносила благодарения всевышнему, трудилась в поте лица и от души веселилась на сайлях, дважды в год собирала хашары для чистки каналов и отдыхала на суффах под журчание проточной воды, в тени вековых карагачей, торговала, пахала, сеяла и на исходе лета везла на рынки щедрые свои дары.
* * *
Источники весьма скупо освещают ранний период жизни Бируни в Гургандже. Можно лишь предполагать, что на первых порах он был далек от двора, хотя постоянно общался с учеными, официально входившими в придворный штат. Предсказывая скорый расцвет научной жизни в Гургандже, Абу Наср, к счастью, оказался прав — лучшие умы Средней Азии со всех сторон тянулись в Хорезм, которого еще не коснулись политические бури века. В тот год, когда Бируни приехал сюда из Горгана, здесь уже находились такие крупные ученые, как ал-Масихи и Ибн ал-Хаммар. С ал-Масихи Бируни сблизился еще в Кяте и получал от него письма, находясь в Горгане; с Ибн ал-Хаммаром он познакомился, судя по всему, после 1003 года в Гургандже и впоследствии неоднократно называл его своим учителем.
Абу Сахл ал-Масихи, христианин родом из Горгана, в ту пору пользовался широкой известностью как врач и философ, имевший к тому же немало значительных астрономических работ. Его фундаментальные труды «Сто книг по искусству медицины» и «Книга по общей медицине» стояли у истоков того невиданного взлета искусства врачевания на мусульманском Востоке, который связан с именем Ибн Сины, его младшего друга и ученика.
Не менее яркой фигурой в науке начала XI века был и Абу-л-Хайр Ибн ал-Хаммар. Знаменитый врач, которого современники называли «вторым Гиппократом», он с успехом подвизался и на поприще филологии, считаясь одним из лучших переводчиков с греческого и сирийского языков. К тому же оба — ал-Масихи и Ибн ал-Хаммар — были прекрасными знатоками античной философии, причем последний, изучавший в Багдаде труды Аристотеля под руководством одного из учеников Фараби, познал все тонкости восточного перипатетизма, можно сказать, из первых рук.
Нетрудно представить, сколько радости доставляло общение с ними Бируни, который в Горгане почти не имел возможности контактов с учеными такого уровня и вынужден был долгие годы вариться в собственном соку.
В 1005 году в Гургандже появился Абу Али Ибн Сина, бежавший из Бухары после того, как там окончательно утвердилась власть Караханидов. Почти пять лет последний отпрыск саманидского древа, брат низложенного эмира Мунтасир, вырвавшись из караханидского плена, мужественно сражался с захватчиками, пытаясь вытеснить их из страны. Его шансы на успех были минимальны, и все же, пока борьба продолжалась, поэты и ученые саманидского круга, находившиеся в Бухаре, надеялись, что беда пройдет стороной. Теперь же рассчитывать было не на что. Культурная жизнь в Мавераннахре пришла в упадок, и многие ученые сочли за благо покинуть Бухару. Особенно опасным при новых хозяевах стало положение Ибн Сины, которого и прежде за исмаилитские симпатии открыто называли еретиком. К тому же за годы службы придворным врачом Ибн Сина нажил немало врагов, и теперь, когда он лишился высокого покровительства, они только и ждали удобного случая, чтобы свести старые счеты.
В Хорезме Ибн Сина попал в окружение друзей. Ученые Гурганджа сразу же приняли его в свой круг, а хорезмшах, наслышанный о лекарском искусстве двадцатипятилетнего медика Саманидов, без колебаний зачислил его в придворный штат. Нигде и никогда не собиралось еще в одночасье столько выдающихся ученых, как в Гургандже в 1005 году! На какое-то время столица Хорезма сделалась ведущим научным центром Средней Азии — в диалогах и диспутах, разгоравшихся в собраниях ученых Гурганджа, поднимались проблемы, с которыми Европе предстояло познакомиться лишь несколько веков спустя.
В одном из таких собраний и произошло знакомство Бируни с Ибн Синой. Заочно они знали друг друга давно, с тех пор как обменялись посланиями в ходе знаменитой полемики, принесшей громкую славу каждому из них. Вспоминая о запальчивом, резком, почти вызывающем тоне своих вопросов, Бируни не исключал, что Ибн Сина встретит его сдержанно и даже неприязненно, и внутренне готовился к язвительным выпадам с его стороны. К сожалению, в ученом мире сплошь и рядом концептуальные разногласия переносились в сферу личных отношений, и диспуты вокруг самых, казалось бы, отвлеченных вопросов заканчивались склоками и непримиримой враждой.
Первая же встреча полностью рассеяла эти опасения. Более того, в их характерах сразу же обнаружилось много схожих черт. Так же как и Бируни, Ибн Сина отличался прямотой и резкостью суждений, а временами — прямолинейностью, приводившей в смущение окружающих. Свои мысли он излагал точно, четко, подбирая слова хлесткие, как удары камчи. Но так же, как и у Бируни, все это выплескивалось наружу лишь в спорах по вопросам существенным и принципиальным, где не могло и не должно было быть неясностей и недомолвок и пойти на компромисс значило бы поступиться чем-то важным.
На этом их сходство кончалось.
В отличие от Бируни, умолкавшего всякий раз, когда речь заходила о скучных, на его взгляд, житейских мелочах, Ибн Сина охотно поддерживал светские беседы, обнаруживая незаурядное чувство юмора. Он был остер и ироничен — в разговоре с ним приходилось быть настороже. Его шутки в адрес влиятельных сановников отличались убийственным сарказмом, а в тех случаях, когда дело касалось особо ненавистных ему персон, приобретали дерзкий и даже опасный характер. Так, например, он часто позволял себе оскорбительные высказывания о Махмуде, которого считал чуть ли не личным врагом.
Однажды он прочитал такие стихи:
С ослами будь ослом — не обнажай свой лик.
Ослейшего спроси — он скажет: «Я велик!»
А если у кого ослиных нет ушей,
Тот для ословства — явный еретик!
Собеседники напрягались, испуганно поглядывали на дверь.
В Ибн Сине сочетались, казалось бы, совершенно несовместимые привычки. Например, нескрываемая склонность к чувственным наслаждениям — с почти невероятной работоспособностью. Удивительным образом ему удавалось успевать и в том, и в другом. Дворовые кравчие сразу же угадали в нем несравненного знатока и ценителя хмельных напитков — рядом с кубком золотистого пузырчатого набиза на поднос ставили глиняный кувшинчик с горячей водой, чтобы он мог разбавить сам, в пропорциях, ведомых ему одному. Но, священнодействуя над кубком, он никогда не пил допьяна. В самый разгар пирушки он незаметно исчезал и, возвратившись домой, садился за работу, которая не прерывалась у него в часы бодрствования, а бодрствовал он почти всегда. В мире не было обстоятельств, которые могли бы вынудить его к праздности, — он писал «и днем и ночью, в любой обстановке, скрываясь от врагов и соглядатаев, в заточении, в пути и даже в военных походах, буквально не покидая седла».
Мы не знаем, стали ли Бируни и Ибн Сина близкими друзьями. Скорее всего нет. Во многих своих трудах Бируни по разным поводам ссылается на Ибн Сину, которого он, безусловно, считал одним из крупнейших ученых эпохи. Но не более. Никаких сведений о существовании между ними тесных дружеских отношений не сохранилось. Зато достоверно известно, что в ученом сообществе Гурганджа в начале XI века царила атмосфера доброжелательности и сплоченности. По свидетельству среднеазиатского историка XII века Низами Арузи, ученые Гурганджа, состоявшие на службе у хорезмшаха, «имели полную обеспеченность в мирских благах», жили дружно, занимаясь научными исследованиями, диспутами и перепиской.
В Гургандже Бируни много и напряженно работал, сочетая изыскания в области статики, минералогии и гидрологии с изучением природы и климата Хорезма. Еще много лет назад, в Рее, он впервые заинтересовался свойствами драгоценных камней и металлов и пришел к выводу, что важнейшим критерием их различения является удельный вес. Однако на пути превращения гениальной догадки в открытие, имеющее практические выходы, возник целый ряд препятствий, преодолеть которые тогда не удалось. Сложнейшая из проблем заключалась в разработке точной методики определения удельного веса, а также в создании надежного оборудования для опытов. Верный своему принципу предварять подход к любой проблеме тщательной проработкой опыта предшественников, Бируни принялся за изучение античных и мусульманских работ по гидростатике, начав со знаменитого трактата Архимеда «О плавающих телах».
Кому не известен включенный во все школьные учебники анекдот об Архимеде, выскочившем из ванны нагишом с криком: «Эврика!» Именно так, если верить легенде, был открыт архимедов закон, согласно которому на всякое тело, погруженное в жидкость, действует со стороны этой жидкости «подъемная сила», направленная вверх и равная весу жидкости, вытесненной телом. Положение Архимеда, что при взаимодействии жидкости с твердыми телами ее частицы выталкиваются этими телами как более плотными, безусловно, восходило, и Бируни не мог этого не заметить, к представлениям древнегреческих атомистов. Не ускользнуло от его внимания и то, что в трактате «О плавающих телах» Архимед руководствовался тезисом Демокрита о стремлении всех сил к центру Земли, а не господствовавшей в александрийский период точкой зрения Аристотеля о делении всех тел на «тяжелые» и «легкие» и соответственно — о стремлении «тяжелых» книзу, а «легких» вверх.
С помощью открытого им закона Архимед определил количество золота и серебра в тиаре сиракузского царя Гиерона. Такая же по своей сути исходная задача, а именно — определение количественного состава различных сплавов — ставилась поколениями ученых в последующие века. Особенно острой стала потребность в практическом решении этой проблемы в X—XI веках, когда невиданный доселе размах международной торговли дал мощный импульс развитию ювелирного и монетного дела, требовавших постоянного совершенствования методов взвешивания и создания чувствительных устройств для точного определения состава сплавов. Положение осложнялось тем, что в X веке в Мавераннахре и Хорасане было выпущено огромное количество неполноценных монет, ходивших наравне с серебром. Так, наряду с серебряными дирхемами «исмаили» в обращении оказалось множество бухарских дирхемов «гитрифи», чеканившихся из неценных металлов, и согдийских «мухаммади» из низкопробного серебра. Такой разнобой создавал благоприятные условия для всевозможных подделок и махинаций, в том числе и с благородными металлами — золотые динары саманидского чекана в обращении не участвовали, а продавались на вес, как обычный товар.
Тщательное изучение методов, применявшихся александрийцем Менелаем, мусульманскими учеными Синдом ибн Али (IX в.), Юханной ибн Юсуфом (X в.), Абу Бакром Рази (IX в.) и Абу Мансуром Найризи (X в.), натолкнуло Бируни на мысль, что корень проблемы заключается в «установлении отношений между металлами и минералами в объеме и весе». Окончательная убежденность в правильности такого подхода пришла после того, как он ознакомился с опытом своего современника среднеазиатского естествоиспытателя ал-Бухари, занимавшегося сопоставлением весов равных объемов чистых металлов и сплавов. Теперь вся трудность состояла в создании специального прибора, который обеспечивал бы максимальную точность при взвешивании.
Отложив книги, Бируни засучил рукава. Все оборудование для уникального эксперимента он мастерил собственными руками, но к этому ему было не привыкать. Поначалу работа не ладилась — сосуды выходили неказистые, с многочисленными изъянами, не той формы, что давала бы требуемый эффект. Но Бируни не сдавался. Действуя методом «проб и ошибок», он упорно, шаг за шагом нащупывал ту единственно верную конструкцию, которую до него еще не удавалось создать никому.
«Я не переставал изготовлять один прибор за другим, — напишет он спустя много лет в своей «Минералогии», — и в последующем я устранял то, что мешало мне в первом, пока не изготовил сосуд конической формы — широкий у основания, с узким отверстием, которое находилось на конце шейки такой же ширины, как и отверстие, идущее от тулова сосуда. И посредине шейки, ближе к ее основанию, я проделал круглое небольшое отверстие и припаял соответствующую ему по размерам изогнутую трубку с концом, обращенным к земле; ниже этого конца я приделал нечто вроде кольца для установки чаши весов во время работы... Шейку я сделал узкой потому, что уровень воды в узком пространстве поднимается выше при малейшем прибавлении чего-либо... Поскольку же мы сделали шейку шириной в мизинец, то подъем воды заметен и при опускании того, что по объему равно зерну проса».
Теперь можно было приступать к эксперименту. Но прежде следовало определить вес воды, вытесненной из конического сосуда эталонным образцом весом в 100 мискалей (1 мискаль равен 4,424 г.). В качестве эталонных образцов Бируни брал сапфир для минералов и золото — для металлов. Вот как он описывает опыт по определению удельного веса серебра:
«Мы бросали в сосуд неизвестное по весу количество серебра, по желанию, на глаз, а затем начинали мало-помалу увеличивать это количество, а вода в это время вытекала в чашу весов, пока вес ее не достигал величины, которую дает сто мискалей золота... Нам было известно, что серебро, вытеснившее эту воду, по объему равно объему золота, вытеснившему такое же количество воды. Мы извлекали серебро из сосуда и взвешивали его, а затем определяли, какую долю эта величина составляет от ста мискалей, и сопоставляли с тем, что получалось при других способах. Затем мы снова помещали серебро в сосуд, чтобы выяснить вес вытесняемой им воды — соответствует ли он первому результату».
В ходе кропотливой работы Бируни определил удельный вес многих драгоценных камней и металлов. При сравнении полученных им величин с современными обнаруживаются незначительные расхождения, которые можно объяснить недостаточной чистотой эталонных образцов, а также неодинаковыми температурными условиями во время опытов. Измеряя удельные веса различных жидкостей, Бируни открыл неизвестные ранее закономерности. Так, например, он установил, что удельные веса холодной и горячей, пресной и соленой воды отличаются друг от друга, и сделал вывод о зависимости удельного веса жидкостей от их плотности.
Результаты многолетнего кропотливого труда Бируни изложил в трактате «Об отношениях между металлами и драгоценными камнями по объему». К сожалению, этот трактат не дошел до нас в полном виде — рукопись, хранившаяся в Бейруте, бесследно исчезла в годы первой мировой войны. В распоряжении ученых остались лишь отрывки из этого замечательного труда, которые включил в свою книгу «О весах мудрости» естествоиспытатель XII века Абдуррахман Хазини. Но и по этой малости можно судить о том широком отклике, который вызвали открытия Бируни в средневековом мире. Разработанный им метод определения удельных весов был первым шагом на пути превращения минералогии из описательной в точную науку.
Следующий крупный шаг в этом направлении сделает Омар Хайям.
* * *
В 1009 году неожиданно умер хорезмшах Али и на престол вступил его брат Абу-л-Аббас Мамун.
«Хорезмшах Абу-л-Аббас Мамун, сын Мамуна, — писал Бируни в книге «Знаменитые люди Хорезма», — был последним правителем, ибо дом его после его кончины пал и могущество рода Мамунова пришло к концу. Человек он был ученый, доблестный, деятельный и в делах настойчивый. Но сколько в нем было похвальных душевных качеств, столько же и непохвальных... Наивысшая добродетель эмира Абу-л-Аббаса заключалась в том, что уста его были закрыты для сквернословия, непристойностей и всякого вздора. Я, Абу Рейхан, служил ему семь лет и не слышал, чтобы с уст его срывались бранные слова. Самое последнее ругательство, когда он бывал разгневан, было слово «собака»!».
Говоря о семи годах службы, Бируни имел в виду и свою деятельность в качестве придворного астролога, поскольку его стремительный взлет в дворцовой иерархии, когда он был назначен надимом и сделался одним из доверенных советников хорезмшаха, имел место, по-видимому, лишь после 1013 года, с началом усобиц и смут в правящей верхушке Хорезма.
Точная причина острого политического кризиса, возникшего на четвертом году правления Мамуна и приведшего к смещению с поста визиря многоопытного царедворца Сухейли, неизвестна, хотя те самые «непохвальные» качества хорезмшаха, о которых обмолвился Бируни, а также кое-какие внешние обстоятельства, зафиксированные в исторических сводах, позволяют догадываться о том, что произошло в тот год.
Хорезмшах Абу-л-Аббас Мамун был мало похож на своего покойного брата. Еще в бытность наследником трона он приобрел вкус к разного рода развлечениям и удовольствиям и теперь, став единовластным правителем, продолжал делить свое время между ночными пирушками, гаремом, охотой и игрой в чоуган. В его увеселительных собраниях постоянно толпились певцы и музыканты, и, по свидетельству Бируни, он всякий раз одаривал их с щедростью, достойной Харуна ар-Рашида, приказывая выдать каждому «дорогого коня, одеяние и кошелек, а в нем две тысячи дирхемов». Подобная расточительность ложилась тяжелым бременем на плечи податных людей, и это, вне всякого сомнения, раздражало хорезмийских землевладельцев, чьих крестьян обирали до нитки сборщики налогов. Острое недовольство знати вызывали и попытки Мамуна сохранить установленные еще его братом дружественные отношения с Махмудом из Газны.
«Во всех делах, — писал Бируни, — Абу-л-Аббас держал сторону Махмуда и до чрезвычайности соблюдал вежливую скромность настолько, что когда сидел за вином, то в тот день призывал самых именитых родичей, свитских, надимов и царевичей Саманидов, которые находились при его дворе, и прочих, приказывал с почестями привести и усадить послов, прибывших с разных сторон. Когда он брал в руки третью чашу, он вставал, пил за здоровье Махмуда и снова садился. Все люди стояли на ногах, каждого он жаловал отдельно, а они лобызали землю и продолжали стоять, пока он обходил гостей».
Покорно лобызая землю, хорезмшахские сановники отдавали дань дворцовому этикету. Наиболее проницательные из них уже едва сдерживали негодование, понимая, что заигрывания ягненка с волком до добра не доведут. Особенно остро ощущали весь драматизм положения те, чьи уделы находились в окраинных рустаках, на границе с пустыней, где давно уже мелькали зловещие сполохи приближающейся грозы.
Отсрочку давала лишь неулаженность отношений Махмуда с Караханидами, которые все еще представляли значительную военную опасность для Газны. В этих условиях в Гургандже сложилась влиятельная группа придворных, выступавшая за отказ от союза с Махмудом. Лишь твердая политика, по мнению входивших в нее вельмож, могла обеспечить безопасность Хорезма, который в противном случае так и оставался бы «между молотом и наковальней», гадая, кто первый позарится на его богатства — Караханиды или Махмуд.
Сторонником этой точки зрения, по-видимому, был и визирь Сухейли, которого источники представляют искушенным и ловким политиком, одним из образованнейших людей страны. Первая проба сил в борьбе оппозиции с хорезмшахом завершилась победой последнего, и опальный визирь, не без оснований опасаясь за свою жизнь, в том же 1013 году отправился в Багдад.
Хорезмшах, судя по всему, не извлек из этих событий надлежащих уроков. Загасив костер, он не заметил под слоем пепла тлеющих углей и со спокойной душой вновь предался развлечениям. «Мой помысел, — часто говорил он своим сотрапезникам, — книга и чтение ее, возлюбленная и любование ею, благородный человек и забота о нем».
Ученым Хорезма хорошо жилось при Абу-л-Аббасе Мамуне. Бируни отмечает, что хорезмшах был весьма образованным человеком, разбирался в вопросах филологии, поэтики и риторики, любил музыку и поэзию — словом, обладал тем кругом знаний, которых требовало придворное воспитание. Не чужд ему был и платоновский идеал «просвещенного государя», неусыпно пекущегося о благе ученых и науки.
Бируни рассказывал о таком случае:
«Хорезмшах выехал из дворца выпить вина. Подъехав к моему помещению, он велел меня позвать. Я опоздал к нему, он уже довел коня до моего дежурного помещения и собирался опуститься наземь. Я облобызал землю и всячески заклинал его не сходить с коня, он ответил: «Знание — самое превосходное из владений. Все стремятся к нему, само же оно не приходит». А потом сказал: «Не будь таких законов в бренном мире, не мне бы тебя знать, ибо высоко знание, а не я». Последние слова хорезмшаха напомнили Бируни хорошо известную притчу об аббасидском халифе Мутадиде и багдадском ученом IX века Сабите ибн Курра. «Может быть, — писал Бируни, — он читал известие о Мутадиде, повелителе верующих, который однажды, взяв за руку Сабита ибн Курра, ходил по саду. Внезапно он убрал руку. Сабит спросил: «О повелитель верующих, почему ты убрал руку?» Тот ответил: «Моя рука лежала поверх твоей, но ведь высоко стоит знание, а не я».
В средневековой назидательной литературе арабов и персов можно встретить немало таких примеров. Уважительное отношение к ученым было непременным требованием этикета, которого в той или иной степени придерживался любой мусульманский государь.
Но за особым благоволением Мамуна к Бируни стояли и иные, более глубокие причины. Отстранив визиря и рассорившись со знатью, хорезмшах оказался в одиночестве и наверняка чувствовал острую нужду в помощи умного и преданного человека, чьи советы помогли бы ему восстановить свой пошатнувшийся престиж и поправить государственные дела. Приглядываясь к ученым, состоявшим на дворцовой службе, хорезмшах выделил среди них Бируни и начал постепенно приближать его к себе. В придворном астрологе Мамуна подкупили неизменная сосредоточенность и серьезность, умение мгновенно выхватывать главное и существенное в самом сложном и запутанном вопросе, суровая, до резкости, прямота, за которой угадывался характер основательный и цельный, чуждый соискательства и корысти.
Обязанности надима отнимали много времени, отвлекали от научных занятий. Теперь дважды на дню Бируни приходилось являться в дворцовую суффу и выстаивать на утомительных приемах, где собирались родичи из дома Мамунидов, влиятельные вельможи, начальники дворцовой стражи, духовенство, низшие придворные чины. Выразив свое почтение государю, они отбывали, а Бируни задерживался — его основная служба начиналась поздно вечером, когда дворец уже пустел и жизнь перемещалась в трапезную, а в летнее время — в садовый павильон. Там при свете чирогов устраивались своего рода питейные ассамблеи, так что иной раз пиршества завершались лишь под утренний барабанный бой. Надушенные кравчие в халатах из переливающихся букаламунов, бесшумно скользя остроносыми чарыками по ворсу огненно-красных армянских ковров, обносили гостей вином; после первой чаши вспыхивали, как лалы, металлические плектры в пальцах музыкантов, и под аккомпанемент рубаба и руда певцы затягивали газели Шахида Балхи и Рудаки.
Надимов приглашалось на ночные пирушки до двадцати человек, из которых наиболее чтимые эмиром сидели рядом с ним, а остальные стояли — каждый согласно своему разряду — на закрепленных за ними местах. В ночи рамадана хорезмшах проводил в праздничных меджлисах научные диспуты, которые открывал, как правило, сам, ставя какие-нибудь необычные вопросы, и ученые высказывались по очереди, соревнуясь в эрудиции и остроте ума. Любил Мамун и поэтические ристалища «муназарэ» и принимал в них участие, поражая искусством стихосложения даже такого искушенного эстета, каким был его надим Саалиби, прославившийся своим изысканным слогом на весь мусульманский мир.
«Тот, у кого должность, не должен быть надимом, — указывалось в одном из средневековых нравоучительных сочинений, — а у надима не должно быть должности. Чиновник должен бояться государя, а надиму следует быть с ним непринужденным. Когда государь дал прием и вельможи разошлись, наступает черед надима:.. "Надим должен быть от природы даровит, добродетелен, пригож, чист верой, хранитель тайн, благонравен, он должен быть рассказчиком, чтецом веселого и серьезного, помнить много преданий, всегда быть добрословом, сообщителем приятных новостей, игроком в нард и шахматы, играть на музыкальном инструменте и владеть оружием. Он должен быть во всем согласным с государем...»
От последней обязанности Бируни, обладавший многими из вышеперечисленных качеств, был освобожден хорезмшахом, который хотел иметь в его лице верного друга, способного помочь в трудную минуту, а не придворного льстеца, чьи славословия не стоят ломаного гроша. Вот почему Бируни нередко приходилось оставаться у хорезмшаха и после разъезда гостей — уединяясь, они подолгу обсуждали важные государственные вопросы и внешнеполитическую обстановку, которая с каждым днем становилась все сложней и опасней.
Брак с сестрой Махмуда не избавил хорезмшаха от страха перед Газной. Однажды из Багдада пришло известие, что халиф Кадир пожаловал Мамуну почетный титул «Око державы и Украшение мусульманской общины» и в признание его прав на престол направил в Хорезм посольство с традиционным халатом, жалованной грамотой и знаменем.
Напуганный Мамун немедленно вызвал к себе Бируни. «Хорезмшах, — вспоминал впоследствии Бируни, — рассудил, что не следует, чтобы эмир Махмуд принял это за обиду, вступил бы в спор и говорил, зачем, дескать, он без моего посредства принял от халифа халат и пользуется такими щедротами и преимуществом. Во всяком случае, ради соблюдения добрых отношений он послал меня встретить посла на полпути в пустыне. Я тайком принял от него щедрые дары, доставил их в Хорезм, и эмир велел их спрятать».
Избегая каких-либо действий, которые могли бы раздражить Махмуда или просто привлечь его внимание, Мамун успокаивал себя, что следует в этом известному предписанию пророка: «Не трогайте тюрок, пока они не трогают вас». Это высказывание, ссылаясь на которое хорезмшах, как страус, прятал голову под крыло, на самом деле было апокрифом чистейшей воды. Но Мамун прямо верил в то, что лишняя осторожность не помешает, и вскоре эта трусливая позиция навлекла на него первую беду.
В 1014 году Махмуду удалось наконец сломить сопротивление караханидских ханов и добиться их согласия на заключение мирного договора. Сообщив об этом хорезмшаху, Махмуд попросил его прислать на переговоры своих послов. Такой жест, по замыслу султана, должен был продемонстрировать ханам военную мощь Газны, выступающей в тесном союзе с Хорезмом, и тем самым поубавить им спеси. Но Мамун, опасаясь испортить отношения с ханами, решил остаться в стороне и отделался отговоркой, вызвавшей недоумение в Газне.
«Не сотворил Аллах человеку два сердца внутри его, — написал хорезмшах Махмуду. — Вследствие того, что я из среды эмиров, я с ханами никаких отношений не поддерживаю и ни за что никого к ним не пошлю».
Прочитав послание хорезмшаха, Махмуд немедленно вызвал визиря Майманди, который был его молочным братом и, зная его с детства, умел угадывать любую его прихоть.
— Кажется, сей человек с нами непрямодушен, — сказал Махмуд, протягивая визирю свиток с хорезмшахской печатью.
— Мы можем испытать его прямодушие, — тотчас отозвался визирь, понявший, что участь Хорезма предрешена. В тот же день он встретился с хорезмийским послом и в долгой беседе с ним дал понять, что султан разгневан отказом хорезмшаха и в сложившейся обстановке самым разумным решением было бы признание Хорезмом вассальной зависимости от Газны. Вот как передает содержание этого разговора летописец Газневидов Бейхаки:
«Визирь тайно сказал послу хорезмшаха: «Что за никчемные мысли государю твоему приходят на ум, что говорит он такие слова: напрасны его подозрения, ведь наш государь весьма далек от этого. Ежели он хочет избавиться от всех этих разговоров и толков и пресечь стремление смертных захватить его владение, то почему бы ему не прочитать хутбу на имя султана и от всего этого успокоиться? Честное слово, я говорю это от себя, в виде совета, ради устранения его подозрений. О том, что я советую, султан не знает, он мне распоряжения не давал».
Хорезмшах оказался в сложном положении. Фактически его принуждали добровольно поступиться государственной самостоятельностью Хорезма, угрожая в противном случае осложнением отношений с султаном со всеми вытекающими последствиями. Но решиться на такой шаг при всем страхе перед могуществом Махмуда хорезмшах не мог, ибо это неминуемо привело бы к бунту военачальников и сановников, и без того недовольных его заигрываниями с Газной.
Бируни вспоминал: «Когда посол из Кабула приехал к нам и доложил об этом разговоре, хорезмшах меня позвал, удалил посторонних и пересказал мне то, о чем ему говорил визирь. «Забудь этот разговор, — ответил я, — отвернись от лая и не прислушивайся к нему. А словами визиря ты воспользуйся, он говорит по доброй воле, в виде совета, его государю об этом неведомо. Разговор об этом держи в тайне, а не то будет очень плохо». — «Что ты говоришь, — возразил хорезмшах, — разве он сказал бы подобные слова без позволения эмира? Как может пойти такая игра с этаким человеком, как Махмуд? Я опасаюсь, что ежели я добровольно не прочитаю хутбу на его имя, то он заставит это сделать. Лучше пошлем поскорей посла и пусть по этому поводу будет переговорено с визирем, хотя бы намеками, дабы они нас попросили прочитать хутбу. Было бы приятно, если бы не дошло до принуждения». — «Воля повелителя», — ответил я».
Обстановка накалялась. Взбешенный отказом хорезмшаха подчиниться его воле, Махмуд наседал на визиря, требуя положить конец затянувшейся дипломатической игре. Майманди обрушил на хорезмшаха целый поток посланий, в которых использовал все способы нажима — от дружеских советов и увещеваний до прямых угроз и грубого шантажа. И Мамун не выдержал. Собрав в державной суффе войсковую старшину и представителей знати, он объявил, что собирается ввести во всех мечетях Хорезма хутбу с упоминанием имени Махмуда как благословенного господина земли Хорезмской.
— Я принял это решение, — пояснил он оторопевшим гостям, — руководствуясь заботой о собственном благе и безопасности страны.
В зале воцарилась мертвая тишина, но Бируни чувствовал, что вот-вот произойдет взрыв. Так оно и случилось. Помещение наполнилось вздохами, шепотами, потом из задних рядов поднялся, нарастая, недовольный гул, раздались злобные выкрики, и вдруг людей как прорвало — все заговорили разом, зашумели, замахали руками, и многоликая, орущая, дышащая негодованием и ненавистью толпа колыхнулась и подалась вперед, угрожающе надвигаясь на хорезмшаха.
Дворцовые гулямы, опоясанные золотыми кушаками, отступая на шаг, приняли на изготовку тяжелые зубчатые булавы. Люди отпрянули, замерли; кое-кто, развернувшись, стал протискиваться к выходу, дверные створки распахнулись с глухим стуком, и минутой позже суффа опустела.
Во дворе представители знати, забывшие о чинах и рангах, образовали беспорядочное сборище — одни, выхватив из ножен кривые мечи-карачуры, яростно рассекали ими воздух, другие выкрикивали угрозы и проклятья в адрес хорезмшаха, называя его трусом и приспешником Газны.
Это был бунт.
Понимая, что медлить нельзя, хорезмшах нашел в себе силы выйти во двор. При его появлении шум затих.
— Я счастлив, — сказал хорезмшах, — что вы проявили столько горячности. Ведь мы испытывали вас, сказав о хутбе. Теперь я вижу, сколь чисты ваши помыслы и сколь преданы трону ваши сердца.
Он говорил долго, обращаясь ко всем и к каждому в отдельности, и не жалел славословий и лести, чтобы смягчить их ожесточение и отвести неминуемую беду.
Толпа начала расходиться.
Абу-л-Аббас Мамун был потрясен.
— Ты видел, что произошло? — сказал он Бируни, едва лишь они уединились в садовом павильоне дворца. — Кто они такие, что так дерзко идут против государя?
— Я говорил государю, что не следовало вообще затевать все это, — ответил Бируни. — Но государь не счел нужным прислушаться к моим словам. Теперь же, раз дело начато, придется доводить его до конца, ибо это уже вопрос чести. Тебе следовало бы прочитать эту хутбу врасплох, без совета, потому что, если бы ее услышали, никто бы не осмелился ничего сказать. Ты проявил слабость, и нам надо сделать все, чтобы исправить положение, пока не поздно.
— Обойди этих людей, — сказал хорезмшах. — Сделай что можешь.
По свидетельству Бируни, умиротворение взбунтовавшейся знати недешево обошлось казне. «Я обошел их, — писал он, — и словами серебра и золота уламывал их, покуда они не согласились. Они явились ко двору, терлись лицами о порог, плакались и говорили, что совершили ошибку».
Между тем Бируни прекрасно понимал, что более опасную, а возможно, даже непоправимую ошибку допустил сам хорезмшах. В тот день он снова вызвал к себе Бируни, и между ними состоялся такой диалог.
— Дело не разрешится, — сказал Мамун.
— Да, это так, — ответил Бируни. — Я боюсь, что теперь дело дойдет до меча.
— Как же нам быть с таким войском, как у нас?
— Не могу знать, потому что враг очень велик и могуч... Впрочем, есть одно обстоятельство, самое важное из всех; коль будет повеление, я доложу.
— Сказывай.
— Туркменские ханы, — сказал Бируни, — в обиде на государя и дружны с эмиром Махмудом. Их надо бы привлечь на нашу сторону. В последнее время эти ханы грызутся между собой. Помирив их, мы приобрели бы в их лице союзников, а это, бесспорно, ослабит позиции Махмуда.
Хорезмшаху понравился этот план.
— Я подумаю, — сказал он, но Бируни знал, что вопрос о посредничестве в примирении воюющих между собой ханов уже решен. «Хорезмшах, — вспоминал Бируни, — хотел, чтобы эту мысль приписали ему одному».
В предложении Бируни действительно заключался глубокий политический смысл. Конечно же, он не верил, что хорезмшаху удастся полностью привлечь на свою сторону туркменских ханов. Еще труднее было представить, что ханы согласятся в союзе с Хорезмом выступить против Газны. Но даже их нейтралитет мог сослужить Хорезму добрую службу. Ведь ханы ни в коем случае не могли быть заинтересованы в ослаблении или тем паче разгроме Хорезма, поскольку это укрепило бы мощь Махмуда, с которым они в таком случае оказались бы один на один. С другой стороны, дружественные отношения хорезмшаха с ханами, безусловно, умерили бы воинственный пыл Махмуда, который в этом случае вряд ли решился бы действовать против Хорезма военным путем.
Тонкий дипломатический ход, подсказанный Бируни, сразу же изменил ситуацию. Вскоре между Хорезмом и ханами «завязалась дружеская связь», и ободренный хорезмшах начал было переговоры о совместном выступлении против Махмуда. Однако ханы, которые вели двойную игру, ответили отказом, сославшись на мирный договор, связывавший их с султаном. Тем временем слухи о тайной дипломатии хорезмшаха дошли до Махмуда, находившегося в ту зиму в Балхе. Хитрый и коварный политик, Махмуд, безусловно, понимал, что в сложившейся обстановке поход на Гургандж был бы весьма рискованным предприятием, — у Хазараспа в полной готовности стояла армия хорезмшаха, и к тому же невозможно было предугадать, что предприняли бы туркменские ханы, которых в случае войны пришлось бы оставить у себя в тылу.
Вот почему, прежде чем выступить в поход, Махмуд предпринял еще одну попытку запугать хорезмшаха. В начале 1017 года он направил в Гургандж послание, написанное в оскорбительных для Мамуна выражениях, в котором требовал немедленно прочесть во всех соборных мечетях хутбу на его имя, угрожая в противном случае применить силу. «Мы долгое время пребывали здесь, в Балхе, — писал Махмуд в своем ультиматуме, — покамест не подготовили сто тысяч конных и пятьсот слонов ради сего дела, чтобы наказать и поставить на правильный путь народ, который оказывает этакое неповиновение и возражает против мнения своего государя, а также и для того, чтобы просветить и наставить эмира, который нам брат и зять, как надобно править, так как бессильный правитель не годится».
Эти слова повергли хорезмшаха в панику. Тщетно Бируни отговаривал его от поспешных решений, убеждая повременить и уж, во всяком случае, не показывать султану, что испугался его угроз. Неспроста ведь на Востоке говорят, что тот, кто спешит с ответом, медленно думает. А хорезмшаху было о чем задуматься. И прежде всего попытаться понять, что в сложившейся обстановке опасней: угрозы Махмуда или бунт в собственной армии, которая кипела от негодования, видя нерешительность государя перед лицом внешнего врага?
Хорезмшах больше боялся Махмуда. «Он удостоверился, — писал Бируни, — что нет иного выхода, кроме повиновения. Он снова принялся за дело с любезным видом и лестью и решил читать хутбу на имя эмира Махмуда в Несе и Фераве... и в других городах, исключая Хорезм и Гургандж, и послать восемьдесят тысяч динаров и три тысячи лошадей с шейхами, казиями и вельможами области, дабы это дело разрешилось, сохранились дружественные отношения и не поднялась бы смута».
Решение хорезмшаха подчиниться диктату Газны имело для него роковые последствия. В начале марта 1017 года войско под командованием старшего хаджиба Алптегина, стоявшее у Хазараспа, взбунтовалось и, покинув лагерь, двинулось на Гургандж. «Оно, — сообщает летописец, — обагряло кровью руки до тех пор, пока не убило визиря и всех сановников державы этого правителя, затем что они давали верные советы, отстраняя большие бедствия. Прочие все бежали и спрятались, потому что знали о действиях и занятиях цареотступников. А те негодяи напали на столицу и окружили ее. Хорезмшах укрылся в кушке. Кушк подожгли, добрались до него и убили. Это было в среду, в половине месяца шавваля лета четыреста седьмого (то есть 16 марта 1017 г. — И.Т.), а от роду тому павшему от насилия было тридцать два года».
Убив хорезмшаха, мятежники устроили самую настоящую охоту за людьми из его ближайшего окружения — по всему Хорезму запылали огненными факелами усадьбы влиятельных вельмож. Кровавая вакханалия продолжалась около четырех месяцев, и все это время жизнь Бируни, которому каким-то чудом удалось вовремя скрыться, находилась в смертельной опасности.
Кто протянул ему руку помощи в трудную минуту? Где он провел весну и первую половину лета 1017 года, пережидая, пока вихрь слепой мести и ненависти пройдет стороной, и все еще не теряя надежды, что, прекратив братоубийственные распри, хорезмийцы сплотятся и оборонят свою землю от посягательств могучего и безжалостного врага?
Источники умалчивают об этом.
Никаких подробностей о тех трагических днях не сообщает и сам Бируни.
|