|
Вторая реставрация. Гонение на Монжа
Через несколько дней после второй реставрации Монж навестил умирающего Гитон-Морво́; знаменитый химик узнал своего товарища и сказал: «Мне осталось жить несколько минут; я радуюсь, что смерть моя избавит их от труда отрубить мне голову». Последние слова умирающего всегда содержат в себе что-то торжественное и сильно действуют на самые твердые умы. Слова Гитона-Морво́ не выходили из мыслей Монжа. Хотя его политическое положение совсем не походило на положение члена конвента, бывшего в числе судей Людовика XVI, однако он был уверен, что ему угрожает такая же опасность, которую предвидел для себя Гитон-Морво́ в последний свой час. Чтобы успокоить Монжа, семейство его решилось искать для него убежища и в другой раз разлучилось с ним. Монж укрылся на время в доме г-жи Ибер, в улице Сент-Жак. Во всю нашу продолжительную революцию женщины отличались самоотвержением и всегда были готовы помогать гонимым.
От г-жи Ибер Монж переселился к одному из своих старых учеников. Нашедши здесь более безопасности и успокоившись, он опять принялся за аналитическую геометрию, и тогда в уме его произошла странная и замечательная перемена. Монж занимался трудной задачей, относящейся к вычислению частных разностей; задача приходила к концу; оставалось только вычислить два корня уравнения второй степени: что может быть легче этого? Но Монж не мог закончить решения. Думаю, что пройдет много времени до тех пор, пока философы и физиологи будут в состоянии объяснить такую тайну наших умственных способностей.
Наполеона заключили на вулканической и бесплодной скале, возвышающейся посередине африканского океана. Монж возвратился в свое семейство, но душа его жила и томилась вместе с его другом; он впал в уныние и страдал от невозможности испрашивать милостей и покровительства вновь рождающимся дарованиям и пособий для честной бедности. В это-то грустное время были забыты все его услуги отечеству и над головой старца, участвовавшего в спасении независимости его сограждан, над головой основателя Политехнической школы разразились низкие, неистовые страсти; злонамеренность и зависть начали оценивать его жизнь политическую и частную.
Я рассмотрел уже политическую жизнь великого геометра, и потому, не останавливаясь, перехожу к обвинениям его жизни частной и ученой.
Заклятые враги Монжа сперва попробовали лишить его несомненной и навсегда за ним утвержденной славы: начали писать, что Монж не участвовал в основании Политехнической школы; но когда увидали совершенную бессмыслицу своих нападок, тогда накинулись на самую школу и закричали, что она во Франции и в Европе пользовалась незаслуженным уважением, и что заведение, которое полвека доставляло отечеству ученых инженеров военных и гражданских, ученых строителей кораблей, искусных горных офицеров, и которого воспитанники занимают почетные места в самом институте, есть училище обыкновенное, устроенное на шатком основании. Не следовало бы опровергать такую нелепость; но как она была возобновлена недавно и людьми, пользующимися доверием правительства, то позвольте противопоставить ей мнение бессмертного ученого.
Когда слабость здоровья заставила Лагранжа отказаться от должности профессора высшего анализа, тогда совет школы получил от него письмо, оканчивающееся следующими словами: «Примите уверение в том, что я навсегда сохраню мою преданность к заведению, которое считаю лучшим украшением нашего отечества». Перед этими словами должны умолкнуть все возгласы злонамеренности, стремящейся унизить достоинство Политехнической школы.
Монжа называют человеком односторонним, не имеющим чувства к прекрасному, ничего не понимающим в литературе, едва отличающим прозу от стихов. Сколько слов, столько лжи. Монж, погруженный в геометрические труды, почти не имел времени для литературного чтения; однако же читал Гомера, комментарии Цезаря, Плутарха, Корнеля, Расина и Ноэльса, — кажется, выбор не дурной. Но как ничего не должно скрывать, то я признаюсь, что он не уважал, не любил Лафонтена. Надо только удивляться такой странности и не употреблять ее в доказательство безвкусия нашего товарища. Если бы я захотел быть нескромным, то мог бы назвать одного уважаемого поэта, который также не находил никакого достоинства в стихах простака; поищем же подобных примеров между старыми нашими писателями: Боало не уважал своего современника Кино; один из самых изящных литераторов века Людовика XIV, Малебранш, говаривал, «что он без скуки не может читать десяти стихов». Монж же любил стихи, чувствовал апатию только к бессмертному баснописцу. Пожалеем о нем, пожалеем о том, что он лишал себя наслаждения, которое чувствуют и старые и молодые, читая Лафонтена. Потом прибавим, что, несмотря на странный недостаток вкуса к особенному и весьма ограниченному роду литературы, геометрию начертательную, рассуждение о метеорологии и большую часть других записок Монжа всегда будут считать образцами в искусстве писать об ученых предметах.
Твердо решившись не признавать в Монже никаких достоинств, никаких услуг наукам, его желчные биографы осмеивали даже его наружность и привычки. В этом похвальном деле помогала им пресловутая г-жа Ролан. Она славилась своими портретами, весьма сходными с оригиналами; но ее искусство оказалось недостаточным для изображения Монжа. Она нарисовала карикатуру, потому что жена человека надутого не могла понять и выразить простодушие и доброту нашего товарища; потому что она, наслушавшись сплетней в своих сало-нах, считала Монжа тупоумным, бесчувственным, обезьяной, медведем и грубым каменщиком. Правда, Монж не был светским, полированным щеголем, но был учтив без приторности; его приветливость доходила до сердца. Монж не умел говорить о политике так красно и велеречиво, как жирондистка Ролан со своими подручниками Годе, Жансоне, Верньо, потому что он почти не занимался политикой; но никто не говорил о науках яснее и привлекательнее Монжа. Это могут засвидетельствовать две тысячи воспитанников Политической школы, члены старой академии наук, первого класса Института и всего института Египетского; наконец это может засвидетельствовать сам Наполеон, который был порассудительнее г-жи Ролан.
До сих пор мне нетрудно было уничтожать злоречие врагов Монжа; но теперь я дошел до двух обвинений, в опровержении которых не надеюсь иметь полного успеха. Если бы я писал так называемое похвальное академическое слово, то я воспользовался бы теми общими местами, которые закрывают трудности предмета; но добросовестная биография должна быть ясна, определительна, справедлива и без утайки истины. Итак, я обязан говорить о двух упреках Монжу, которыми хотели очернить его память.
В начале своей политической жизни, хотя Монж не участвовал в уничтожении дворянских привилегий, однако одобрял эту меру, разорвавшую связь прошедшего с настоящим; а в 1804 г. он сделался графом Пелузским и с этого времени ездил в карете с золотым гербом, на котором была изображена пальмовая ветвь. Как объясним такое противоречие? Неужели должно предположить, что в несколько лет совершенно переменились идеи нашего товарища, который в 1789 г. считал дворянство бесполезным, а через пятнадцать лет — необходимым элементом в политическом устройстве великого государства? Это объяснение неосновательно: граф Пелузский в душе своей оставался гражданином Монжем. Притом, я мог бы насчитать много подобных примеров в древней истории, особенно в событиях нашего времени; но я не хочу того делать, потому что примеры не оправдывают ошибок гениального человека; кто был во главе умственных движений своего века, тот и своими поступками должен отличаться от толпы. Признаюсь, что я всегда сожалел о таком различии между началом и концом жизни нашего товарища, которое потребует объяснений.
Мне кажется, что история наук могла бы доставить великому геометру убедительные причины для отклонения почестей; мне кажется, что Наполеон, чистосердечный почитатель высоких дарований, нашел бы весьма естественными следующие возражения: «Геометры, за которыми я следовал, геометры Эйлер, Даламбер, Лагранж, приобрели бессмертную славу, не искав титулов. Незабвенное открытие физической причины изменения в наклонении эклиптики, предварения равноденствий и колебания луны, — этих великих загадок для древней астрономии, не получило бы высшего значения, если бы под ним были подписаны: маркиз Эйлер, граф Даламбер и барон Лагранж. Также и мои труды ни мало не зависят от места, которое вы назначаете мне в иерархии вашей империи». Такие возражения мог бы сделать Монж, не быв ни свидетелем, ни участником нашей революции и даже не под влиянием своего живого и пылкого характера. Руанская академия в 1744 г. почтила Фонтенеля званием своего члена, и Фонтенель, всегда осторожный, спокойный и умеренный, в благодарственном письме к ней написал: «Из всех титулов в свете, звание академика я считаю одной из тех почестей, к которым не примешивается светское суетное тщеславие». Галлер еще сильнее шутил над баронством, полученным им от многих немецких князей: «Хороший титул! но я имею нескромную надежду, что моими трудами будут заниматься ученые: для чего же заставлять их писать лишнее слово? Галлер короче, нежели барон Галлер».
К своему возражению, Монж мог бы еще прибавить: «В науках и литературе публика не обращает внимания на титулы; например, Яков I назвал Бекона виконтом Сент-Альбан; а кто ныне соединяет с его именем этот титул? Так и наши библиографы и не подумают имя Монжа переменить на имя графа устьев Нила».
Нельзя ли чем-нибудь оправдать Монжа? По моему мнению, он виноват только в том, что утаил перед Наполеоном свои задушевные мысли, которые не скрывал он перед своими друзьями; он свободно не одобрял своего титула, и себя и Наполеона извинял тем, что он был назван графом не отдельно, но в общем списке всех первых сенаторов, возведенных в это достоинство 1 марта 1808 г. Притом он прибавлял с обыкновенным чистосердечием: «Я всегда был так очарован Наполеоном, что никогда не имел силы противиться его желаниям».
Теперь следует другое обвинение, перед которым склоняли голову даже друзья Монжа.
Однажды дипломатический корпус, войдя неожиданно в приемную императора, увидел Монжа лежащим на ковре и играющим с римским королем. Послы, полномочные министры и посланники различных разрядов с сокрушением рассказывали о таком унижении великого ученого. Новость разнеслась по всему Парижу, и весь Париж сожалел о нравственном самоубийстве человека гениального. Новость была совершенно справедлива, и мне также надо преклонить голову? Нет, нет! одно слово уничтожает всю ее горечь: Монж страстно любил детей; с великим удовольствием участвовал он в их играх. Даже в старости он игрывал в жмурки с детьми одного молодого академика, который совсем не пользовался благоволением Наполеона и ничем не мог платить за снисхождение своего товарища, даже своего учителя. Если бы посланники и щекотливые парижане знали это обстоятельство, то не удивлялись бы тому, что Монж играл с сыном лучшего своего друга.
Лучшего друга? — Точно так. Пленник св. Елены однажды перечислял главных лиц республики и империи, с которыми он имел тесные отношения; когда очередь дошла до Монжа, тогда он, не скрывая своего внутреннего волнения, сказал: «Монж любил меня как любовницу». Это сравнение можно допустить в том смысле, что любовница сохраняет привязанность любовника угождениями, доводимыми до кокетства. Кокетство Наполеона относительно Монжа обнаруживалось во многих случаях. Вот замечательнейшее из них. Надеясь, что они уничтожат неприятное действие следующих слов, повторяемых разными тонами: «Монж имел к Наполеону непобедимое пристрастие, энтузиазм, доведенный до ослепления; он поклонялся ему как идолу».
Незадолго до отъезда своего из Парижа в Тулон, генерал Бонапарт, от 2 апреля 1798 г. писал к нашему товарищу: «Любезный Монж, уведомь меня, должен ли я с эскадрою подняться за тобой по Тибру».
Вы уже знаете, что флотилия, плывшая по Нилу под начальством дивизионного генерала Перре, была бы при Хебрейсе разбита, если бы Бонапарт не поспешил к ней на помощь и не разогнал толпы арабов, феллахов и мамелюков, покрывавших оба берега реки. Бонапарт встретил спасенного Монжа словами, которые должно вписать в историю: «Для тебя, любезный Монж, я не кончил сражения; для твоего спасения я поворотил левое крыло армии к Нилу, когда правое не обошло еще Хебрейса, откуда не ушел бы ни один мамелюк». Все согласятся, что Наполеон, не кончивший сражения, не мог принести большей жертвы для своего друга.
В Египте, для спасения Монжа, Наполеон выпустил из своих рук мамелюков, а в Париже, также для нашего товарища, он открыл тайну, необходимую для успеха задуманного им государственного переворота. Накануне 18 брюмера он сказал Монжу: «Не вели своим зятьям быть в совете пятисот; завтра, может быть, дело не обойдется без кровопролития».
Наполеон знал, что для приобретения привязанности благородных людей, нужно быть благосклонным к их друзьям; он всегда оказывал благодеяния ученым, за которых просил Монж, и всегда в таких формах, которые увеличивали цену его благодеяний. Однажды Монж сказал императору:
— Вы часто изъявляли желание сделать мне богатый подарок; я не забыл этого, и вы также вспомните, что я всегда отказывался; теперь я пришел просить у вас большую сумму денег.
— Это любопытно, Монж; говори, я слушаю.
— Бертолле в затруднении; он хорошо рассчитывает свои химические анализы, но ошибся в расчете, когда строил лабораторию, заказывал снаряды и украшал свой сад; он задолжал сто тысяч франков.
— Хорошо, я доставляю тебе удовольствие помочь ему; завтра ты получишь билет на сто тысяч из моих собственных денег.
Ночью Наполеон переменил свое обещание. Бывший главнокомандующий Восточной армии не хотел разделить двух друзей, соединенных его солдатами в Монжа-Бертолле. Он послал Монжу два билета: один в сто тысяч для Бертолле и другой в такую же сумму для Монжа. Письмо было написано в таких выражениях, которые лишили нашего товарища возможности не принять подарка.
Однажды Наполеон сказал Монжу: «Я хочу, чтобы ты сделался моим соседом по Сент-Клу. Твой нотариус легко может найти имение в двести тысяч франков около Сент-Клу; я заплачу за него». Монж не согласился на щедрое предложение, заметив, что в публике толкуют о худом состоянии финансов. Прося помочь Бертолле, он намекнул на это предложение.
Наполеона беспрестанно окружали и надоедали своими просьбами нищие в золоте; он уважал людей, любивших его бескорыстно, и решился дать урок золотым просителям. «Монж, — сказал он однажды в кругу своих придворных, — у тебя, верно, нет племянников; ты никогда не просишь за них».
Один знаменитый поэт написал:
L'amitié d'un grand homme est un bienfait des dieux!
(Дружба великого человека — благодеяние богов.)
Монж совершенно то же чувствовал. Дружба Наполеона, живая, деятельная, предупредительная, начавшаяся с 1794 г., укрепившаяся в Египте, возросшая во время империи и не переменявшаяся от обстоятельств и форм правления, составляла истинное счастье, высочайшее благо благородного и благодарного Монжа.
Весьма часто можно было слышать: «Я устоял бы против всех обольщений генерала, консула и императора». Но никто не слышал: «я устоял». Неужели испытанию подвергались только люди жадные, тщеславные, бесхарактерные? Нетрудно указать на имена, пользовавшиеся общим уважением, а между тем эти имена не выдерживали испытания, не могли противиться общему потоку. Но я не хочу указывать на современников; беру пример из прошедшего. Кто не знает отшельников Порт-Ройяля? Один из них, славившийся умом, честностью, твердостью характера и неподкупностью, был приглашен в Версаль. Людовик XIV поговорил с ним несколько минут, и простак, как называла г-жа Севинье, вышел из дворца очарованным и беспристрастно повторял: «надобно покориться, надобно покориться!» — Это происшествие я рассказал для тех, которые укоряют Монжа в непростительной слабости к Наполеону.
|