|
Женитьба Гей-Люссака. Его любовь к родимой стороне. Неизменная преданность друзьям. Возведение его в пэры
Знавшие Гей-Люссака поверхностно уверены, что в его жизни не было ничего романтического. Они переменят свое мнение, выслушав следующий рассказ.
В начале нашей первой революции жил в Оксерре музыкант, служивший в училище этого города. В 1791 г., с уничтожением училища, он терпел крайнюю нужду, но не терял бодрости и небольшое наследство своей жены употреблял на воспитание трех своих дочерей. Старшая из них, Жозефина, совершенно поняла стеснение своих родителей, и не желая пользоваться их пожертвованиями, решила служить в одном торговом парижском доме до тех пор, пока не кончится воспитание младших ее сестер.
В магазине белья, в обыкновенном убежище женщин всех состояний и всех возрастов, разоренных революцией, Жозефина нашла пристанище, и там познакомился с ней Гей-Люссак. С любопытством смотрел он на семнадцатилетнюю девушку, сидящую за конторкой и с книгою в руках. «Что вы читаете?» — спросил ее молодой наш друг. «Сочинение, которое, может быть, не по моим силам, но оно весьма меня интересует: трактат о химии».
Эта странность удивила Гей-Люссака, и с этой минуты он беспрестанно ходил в магазин покупать ненужные для него товары и всегда заводил разговор с молодой читательницей химии; он полюбил ее, понравился сам и получил согласие на брак. Знаменитый химик поместил свою невесту в один пансион для окончательного ее образования, и особенно для языков английского и итальянского. Через несколько времени она сделалась его подругою.
Такой выбор жены совершенно удался нашему другу, но я не советую подражать ему. Прекрасная, веселая, остроумная, отличавшаяся в свете своею любезностью и достоинствами, г-жа Гей-Люссак сорок лет составляла счастье своего мужа.
С самого начала они сделали взаимные уступки; ни в мыслях, ни в желаниях, ни в надеждах они не различались между собою. Такое сходство во всем дошло даже до того, что нельзя было различать их почерков: рукописи сочинений нашего друга, переписанные его же-ною, считались подлинными автографами Гей-Люссака. За три дня до своей смерти, тронутый попечениями своей подруги, он сказал ей: «Будем любить друг друга до последней минуты; все счастье заключается в чистосердечной привязанности». Эти слова, вылившиеся из души, не безобразят жизни нашего товарища.
Гей-Люссак любил свою родину до того, что никогда не был на представлении «Пурсоньяка», выведенного Мольером из Лиможа, и весьма обрадовался, когда Скриб написал «нового Пурсоньяка» — водевиль, в котором главное лицо, г. Руфиньяк, тоже лимузинец, всех осмеял своими остроумными мистификациями. Рассказывают, что в одно время Лафонтен всегда встречал своих друзей вопросом: «читали ли вы «Пророка Варуха»?» Так и Гей-Люссак не опускал приличного случая спрашивать своих знакомых: «видели вы «Нового Пурсоньяка»? Это прелестный водевиль; ступайте посмотрите его». Я должен прибавить, что друг наш весьма бережливый на время, постоянно посещал «Нового Пурсоньяка».
Одного примера достаточно для доказательства, что Гей-Люссак, повинуясь своей честности, восставал против интриг и защищал друзей, презирая всякую опасность. Во вторую реставрацию начали говорить, что решено удалить из Политехнической школы одного профессора (Араго), подозрительного своими либеральными мнениями. Но как сделать это, не возбудив всеобщего ропота? Профессор был усерден, уважаем, даже — могу сказать — любим своими учениками; случай казался затруднительным; но узнали, что лицо, подпавшее немилости правительства, во время Ста Дней подписало дополнительный акт; профессор словесности (не Андрэ, но его преемник) взял исследовать открытие и в заседании учебного совета объявил, что, по его мнению, приверженцы корсиканского хищника, по каким бы то ни было причинам, не могут быть наставниками юношества, готовящегося на службу отечеству, и что сами ученики должны отказаться от них. Член совета, против которого было направлено обвинение, потребовал слова, как вдруг встал Гей-Люссак, прервал своего друга и сказал: «Я также подписал дополнительный акт и впредь буду поддерживать всякое правительство, даже правительство Робеспьера, когда иностранцы будут угрожать нашим границам. Если преследование начато из патриотизма, то пусть исключат сперва меня». Тогда и профессор словесности понял, что его предложение будет иметь следствия, выходящие из предположенных пределов, и дело было кончено.
Бертолле умер в 1822 г.; тогда знали, что он завещал Гей-Люссаку свою шпагу, составляющую часть костюма пэров Франции, и такому завещанию все удивились; но оно доказывает верность логических соображений достопочтенного академика.
Бертолле был сенатором империи, пэром во время реставрации, как знаменитейший химик. Надобно ли удивляться его убеждению, что наука, источник славы и нашего народного богатства, будет иметь представителя в высшем государственном сословии? Пред концом своей жизни Бертолле свободно, с беспристрастием и благоразумием умирающего оценивал живших химиков, из которых можно было бы выбрать достойного ему преемника; его взор естественно остановился на его друге и товарище, и чтоб выразить свое мнение так гласно, как позволяла его обыкновенная осторожность, он отдал часть своего костюма Гей-Люссаку. Вот значение подарка, казавшегося бессмысленным. Бертолле, бывши в Египте, часто слыхал о разговоре цветов, употребляемом мусульманами и составлявшем славу многих восточных поэтов: поступок его относительно Гей-Люссака есть только применение поэтических обыкновений Востока и выражение его уважения и любви к знаменитому его последователю.
Впрочем, это просвещенное воздаяние достоинству исполнилось не скоро. «Почему, — говорили друзья Гей-Люссака раздавателям королевских милостей, — почему медлят наградою, которую рано или поздно должен получить великий химик? Неужели его заслуги еще недостаточны?» — «Вы несправедливы». — «Разве вы имеете что-нибудь против его мнений и связей?» — «Все они заслуживают уважения». — «Не сомневаетесь ли вы в его богатстве?» — «Мы знаем, что он богат и все нажил своим трудом». — «Что же может вас останавливать?» — Тогда милостираздаватели покрывались таинственностью и как бы стыдясь самих себя, тихо, на ухо отвечали: каждое утро в комиссии о чистоте монет великий химик работает собственными руками, а это неприлично важности пэра Франции».
Вот презренная причина, много лет препятствовавшая исполнению гороскопа Бертолле. Действительно, можно ли вообразить, чтоб считалось унижением исполнение собственными руками собственных теоретических соображений? Неужели, — берем примеры у иностранцев — открытия Гюйгенса и Ньютона теряли важность и блеск, когда первый работал зрительные трубы, а второй — телескопы? Неужели бессмертные мнения Гершеля о строении неба унижались тем, что великий астроном наблюдал телескопами собственной работы?
Разве в палате лордов, гордых своими привилегиями, говорили когда-нибудь, что лорд Росс унизился, принимаясь постепенно за работы литейщика, кузнеца и полировщика металлов, и подарил астрономии колоссальный телескоп, одно из чудес Ирландии?
Разве ребячески осуждали Уатта за то, что его руки были запачканы ржавчиною и углем, когда он совершенствовал паровую машину, славу изобретателя и силу его отечества?
Однако ж ум восторжествовал над смешными предрассудками, и Гей-Люссак введен был в палату пэров.
|