|
Психология, метафизика. Страсть Ампера к этим наукам
Ампер, геометр и метафизик, по приезде в Париж жил в двух различных обществах, походивших одно на другое только тем, что в каждом из них были знаменитые члены. К одному принадлежали первый класс Института, профессоры, экзаменаторы Политехнической школы, и профессоры Французской коллегии: к другому же — Кабанис, Дестюд-де-Траси, Мэн, Биран, Дежерандо, и пр.
Здесь разбирали тайны человеческого ума, и там тот же ум, природный и искусственно образованный, каждый день производил новые чудеса. Психологи старались объяснить, каким образом делаются изобретения: геометры, химики и физики изобретали. Не объясняя, как делаются открытия, они составили формулы, которые заключают в себе законы движения небесных светил и правила молекулярных действий, и которые, приводя нас к причинам великих явлений природы, освещают искусства, скопляющие народное богатство, и наконец улавливают новые свойства света, электричества и магнетизма, — открытия, прославившие первые годы текущего столетия. Пылкое воображение Ампера, качающееся — если позволительно это выражение — между двумя школами, ежедневно подвергалось тяжелым испытаниям. Я не могу сказать, под каким видом точные науки представлялись метафизикам; но знаю, что геометры и химики мало уважали чисто психологические исследования. Это не похвально, не похвально потому, что в метафизике все связывается, все сцепляется, как петли в тончайшей ткани; определения, наблюдения и гипотезы нельзя отделять от проистекающего из них начала; оно теряет свою важность и становится темным. Когда Ампер, возбужденный беседой с психологами, не приготовившись, приходил в общество геометров, физиков или натуралистов и предлагал им свои тезисы, или, повинуясь своему энтузиазму, утверждал, что какое-нибудь слово, по крайней мере, слово, худо понятное, заключало в себе прекрасное открытие; тогда неудивительно, что его встречали недоверчивостью. Все это в обыкновенном порядке вещей; но необыкновенное простодушие нашего товарища часто серьезные возражения превращало в насмешки.
Из переписки, сообщенной мне г. Бреденем, видно, что Ампер намеревался издать в Париже «Введение в философию». Известная анафема Наполеона против идеологии не лишала его бодрости; напротив, он всячески хлопотал о распространении метафизики, и тогда трудился над «теорией отношений, теорией существующего, теорией познаний субъективных и объективных и над теорией абсолютной нравственности».
Он думал, что сам собой, без помощи бесед с метафизиками, не может достаточно объяснить столь трудные предметы. К несчастью, желание его не могло исполниться в Париже: Биран уехал в Бержерак, и в оставшемся неизмеримом населении столицы, никто, по-видимому, не обращал внимания на субъективное, объективное и на абсолютную нравственность. Тогда Ампер вспомнил о друзьях своего детства и решился на время съездить в Лион. Условия путешествия были определены строго: по крайней мере четыре вечера в неделю должны быть посвящены спорам об идеологии; каждый день надо было прочитывать приготовляемые им сочинения и критиковать их относительно ясности изложения. Хотя я не имею пред собой ответа друзей Ампера, но кажется, он был неудовлетворителен. «Как удивительна психология, — писал он к Бреденю, — а ты, к моему несчастью, уже не любишь ее». — «Я, — говорит он в другом письме, — лишаюсь всякого утешения на земле, потому что ты не сочувствуешь метафизике... Даже о самой интересной вещи ты не согласен со мной... В душе моей ужасная пустота».
Лионские друзья находили психологию Ампера сухой и мелочной; они убеждали его возвратиться к точным наукам. Товарищ наш отвечал им лирически: «Можно ли оставить страну, наполненную цветами, орошаемыми живой водой? Можно ли оставить ручьи и рощи для пустынь, пожигаемых лучами математического солнца, которое ярко освещает все предметы, но губит и иссушает их до корня? Гораздо лучше бродить под подвижными тенями, нежели идти по прямой дороге, где все видно, все ясно и нет ничего таинственного».
Мне следовало бы поискать освежительные рощи, замеченные Ампером, и вместе с вами проникнуть в их тень; но, увы! ваши советы, ваши примеры заставили меня полюбить прямые и светлые дороги; глаза мои видят там совершенный мрак, где наш остроумный и проницательный друг видел прохладный полумрак. Лишенный руководителя, не нашедши Ариадниной нити в манускриптах Ампера, признаюсь, что, подражая Вольтеру, я должен ставить две буквы (N L) под каждым метафизическим предложением; а эти буквы употребляли римские судьи, когда дело казалось неясным и не могло быть решено окончательно. Если буду повторять поп liquet (не ясно), несмотря на мое чистосердечие, могут подумать, что я прикидываюсь скромным, чего я совсем не желаю.
Мое крайнее недоверие к самому себе заслуживает ли осуждения? Не могу ли я оправдаться, показав, с каким гордым презрением каждая психологическая школа обращается с своей соперницей?
Вот что я читал в уроках одного из знаменитых мастеров (Ларомигьера): «Какая это наука, которая не имеет ни определенных начал, ни постоянной методы, и которая переменяется и в сущности и в форме по воле занимающихся ею? Что это за наука, которая вчера была то, а ныне другое, и которая поочередно выхваляет Платона, Аристотеля, Декарта, Лока, Лейбница и многих других, идущих по разным дорогам? Словом: что это за наука, которой не только существование, но и возможность подлежит сомнению?»
Да и сам Ампер предупредил мою осторожность своими словами: «Те сказали сущую истину, которые, сравнив метафизические школы Канта и Шеллинга со школами шотландскими, Рида и Дюгальд-Стюарта, решили: вторые относятся к первым, как хорошие повара к химикам».
Время и судьи знающие назначат Амперу место между психологами. Но даже теперь могу сказать, что удивительная проницательность, редкая способность приводить к общему мельчайшие подробности, наконец, гений виден и в метафизических трудах нашего товарища и в блестящих его исследованиях по математической физике, сделавшихся ныне твердым основанием его неоспоримой ученой славы. Когда позволял предмет, тогда он сближался с опытностью, и, без сомнения, из его уст никогда бы не вылетели невероятные слова, приписываемые одному психологу: «Я презираю явления, подтверждаемые опытами!»
Явления и опыты он считал основаниями науки. Соединяя их с теориями, выводил из них обильные следствия. Если, в случаях необыкновенных, труды его оставались бесплодными, он тотчас или изменял, или совсем бросал теории. Здесь, в этом собрании, вероятно, присутствуют люди, которым слова мои напомнят первые идеи нашего товарища об инстинкте животных и об их изменениях. Обстоятельства, приведшие его к изменению своих идей, заслуживают внимания.
Между метафизическими вопросами, подлежавшими многим разбирательствам, важнейшим нужно считать вопрос: размышляют ли животные или все они и всегда управляются только особенным побудителем, называемым инстинктом? Вопрос этот понятнее в следующих словах: должно ли, согласно с Аристотелем, допускать в животных одну способность чувствовать и одну память? Справедливо ли, что они не могут сравнивать своих действий и выводить заключения?
Когда в этом отношении Ампер объявлял себя решительным перипатетиком, тотчас один из его друзей рассказал следующий анекдот.
«Недалеко от Монпелье, ночью захватила меня буря; я укрылся в гостинице первой деревни на моей дороге; нечаянное мое посещение стоило жизни одной тощей курице; кухарка воткнула ее на вертел и отыскала собаку из породы такс, которой следовало взойти в большое деревянное колесо и исполнять должность груза, пружин и зубчатых колес, находящихся ныне в самой бедной кухне, но тогда они были редкостью во всей Франции. Такса не повиновалась ни ласкам, ни угрозам, ни побоям. Такое упрямство, решительность и равнодушие к наказаниям показались мне достойными внимания; я спросил не в первый ли раз принуждают собаку к работе? — Нет, отвечали с досадой; не жалейте об ней; она того не стоит; она никогда не слушалась. Знаете ли, почему эта барыня не хочет вертеть колеса? Ей пришло в голову, что она и ее товарка должны равно работать; а ныне она уже работала, и знает, что не ее очередь.
Знает, что не ее очередь! Эти слова открыли мне новый мир. По моей просьбе слуга отыскал на улице другую собаку, которая повиновалась со всей покорностью; колесо завертелось и дело приходило к концу; но я оставил работу и заставил взойти в колесо упрямую собаку: упрямства не было, собака забегала в колесе как белка, и жаркое было приготовлено.
Не следует ли из этого, мой любезный Ампер, что собаки могут понимать справедливое и несправедливое, составляют свою хартию и защищают ее даже с телесными страданиями?»
Лицо Ампера выражало живейшее внимание к рассказу, и надобно было ожидать, что он, как Лактанций, скажет: «Да, кроме предметов религиозных, животные пользуются всеми преимуществами человека». Но товарищ наш не зашел так далеко, как христианский Цицерон; переменив свои прежние идеи об инстинкте, он допустил, что «одушевленные существа, в своей совокупности, способны ко всем степеням разумения».
Я не могу еще не упомянуть о новом примере, доказывающем, что Ампер, несмотря на свою пылкость, во всех спорах был честен, великодушен, терпелив и не руководствовался ни самолюбием, ни отвратительным упрямством в принятых идеях.
В рукописных заметках одного лионского профессора (Бреденя), с которым Ампер изучал метафизику абсолютную, я нахожу следующие слова: «Ныне был между нами горячий спор; он произвел святую и неразрывно соединяющую нас дружбу».
Сочинители романов не поймут, что дружба может родиться от спора, и подобные примеры причислят к баснословным выдумкам.
|