|
Кондорсе — член парижского муниципалитета, комиссар национального казначейства, член законодательного собрания и конвента. Его голос в процессе Людовика XVI
Теперь мы приступаем к рассказу об участии Кондорсе в важнейших событиях нашей революции.
Один знаменитый дипломат заметил, что слова должны скрывать мысли; но в некоторых обстоятельствах молчание приводит к верным догадкам. Положим, например, что я умолчал бы о политической жизни Кондорсе: разве не подумали бы вы, что вся она составлена из одних поступков, достойных осуждения? Я не хочу подать повода к заключению, противному истине; не хочу сделаться товарищем памфлетистам, которые некогда свирепствовали против нашего товарища. Защищаясь лично, всякий имеет право презирать своих врагов; но молчаливое презрение не прилично тому, кто обязан защищать другого, особенно уже не существующего.
В обществе Тюрго наш старый товарищ приобрел склонность трудиться для успехов не одного государственного хозяйства, но и политики. На протяжении восемнадцати месяцев он близко и подробно рассмотрел ржавчину на колесах и пружинах устаревшей машины Французской администрации. Он понял ее расстройство и решился содействовать его уничтожению, даже во вред своим собственным выгодам. Не знаю, понравится ли ныне такое бескорыстие; но в то время его многие не полюбили; свидетельствуюсь в том генеральным сборщиком податей, получившем до трехсот тысяч ливров дохода. Он простодушно сказал Кондорсе: «зачем новое? Разве нам худо?»
Так тяжело было жить честным людям в то время, когда министр Тюрго писал к своему другу: «Вы худо делаете, что пишете ко мне по почте; вы тем вредите и себе и своим друзьям. Прошу вас пишите ко мне только с верными людьми или с моими курьерами». Итак, черный кабинет распечатывал даже письма к министрам. Этого довольно, чтобы понять характер того времени.
Чтобы узнать улучшения, которых желала тогда вся Франция, Кондорсе не имел надобности справляться с наставлениями депутатов, собравшихся в Париж со всех концов государства; его программа, совершенно сходная с этими наставлениями, была задумана гораздо раньше. Он составил ее по размышлению о потребностях последнего гражданина. Его идеи, надежды и намерения можно видеть в «жизни Тюрго», изданной им в 1786 г. И ныне, когда многие постановления, которых желал Кондорсе, вошли уже в наше законодательство, публицисты с большой пользой могут прочитать этот замечательный его труд. Может быть, с удивлением увидят в нем, что шаткое начало, известное под именем высшего блага народа, часто было источником дурных законов. Вероятно не все согласятся с моим мнением о сочинении Кондорсе, но, по крайней мере, всякий честный человек узнает с удовольствием, что маркиз Кондорсе еще в 1786 г. вооружался против злоупотреблений нашего дворянства.
Кондорсе не хотел двух палат; но всего более он требовал то, что казалось ему основанием благоустроенного общества, — законного права пересматривать конституцию время от времени и мирно изменять ее ошибочные постановления.
Существование двух палат считал он бесполезным усложнением течения дел; в двух палатах могут быть постановления, противные намерениям большинства. Он был уверен, что в одной палате дела могут идти неторопливо и обдуманно. Франклин был также врагом двух палат, и Кондорсе в похвальном слове этому знаменитому типографщику воспользовался случаем развить свою идею перед академией.
В том же похвальном слове Кондорсе доказывал, что неизменяемая конституция есть совершенная мечта, источник многих беспорядков. Никакие постановления не могут существовать без перемены, когда беспрестанно изменяется состояние государства.
Конституция должна заключать в себе законные постановления для уничтожения злоупотреблений.
Когда эти любимые основания оспаривались или даже просто рассматривались, тогда он воодушевлялся, приходил в страсть и становился красноречивым. Прочитаем одно место в его письме от 30 августа 1789 г., написанном по случаю отвержения предложения Матье Монморанси о будущих исправлениях законов: «Неизменяемую конституцию можно получить только с неба; оно только дает вечные законы; между нами нет великих древних законодателей; у нас нет дельфийской пифии. Нынешние законодатели люди обыкновенные, и таким же людям могут они давать только временные законы».
На политической арене Кондорсе сперва был членом парижского муниципалитета. Ему принадлежит редакция знаменитого адреса, представленного городом конституционному собранию, и содержащего требование о перемене весьма важного закона, определяющего права граждан по количеству податей. Возражения Кондорсе и его товарищей не остались без действия.
Кондорсе был еще членом муниципалитета, когда лично от себя требовал, чтобы король выбирал министров по списку способных в депутаты, составляемому представительным собранием. Но такой выбор можно ли считать благонадежным? Не могу отвечать утвердительно. Сам список кандидатов составлялся с трудом и после многократных баллотировок.
Едва ли требование Кондорсе не была мечта; но зато стоял на твердой почве, когда объяснял опасные последствия бумажных денег и показывал верные средства отклонить их введение, произведшее во Франции множество бедствий.
Тайный отъезд короля и несчастное его возвращение уронили дух в самых горячих и искренних приверженцах монархии. Ларошфуко, Дюпон из Немура и пр. составили даже общество, в котором рассуждали о средствах установить республику без сильных потрясений. Но проект свой они совершенно оставили. Кондорсе был членом этих экстрапарламентских бесед и не считал себя связанным определением большинства хранить в тайне свое мнение: он прочитал свои речи в другом обществе, называвшемся «социальным». Общество напечатало их, и с этой несчастной минуты, после этого неблагоразумного поступка Кондорсе был оставлен старыми друзьями, к которым принадлежал и герцог Ларошфуко.
Когда несчастное происшествие в Варенне сделалось предметом споров в конституционном собрании, тогда всевозможные несправедливые упреки посыпались на Кондорсе, хотя он не был членом собрания. Он не спорил, что в его мнениях может быть множество ошибок; но, рассматривая жизнь людей, объявивших ему непримиримую войну, он считал себя вправе спросить: «неужели геометр, занимающийся почти треть столетия политическими науками и почти первый проложивший к ним вычисление, не может сказать своего мнения о вопросах, рассматриваемых в конституционном собрании?» В то время обычаи парламентские были еще новы, еще не установились: что бы сказал наш старый товарищ ныне, когда в палатах и о палатах позволяется рассуждать и судить именно тем, кто ничего не изучал и ничем не доказал своих способностей?
В 1791 г., оставив муниципалитет, Кондорсе был избран в числе шести комиссаров национального казначейства. В это время изданные им брошюры могут занять большое место в его биографии; но, стесняемый временем и обилием других предметов, я даже не могу пересчитать эти брошюры.
В последних месяцах 1791 г. Кондорсе, отказавшись от должности комиссара, отправился в Париж, как кандидат для поступления в законодательное собрание. Никогда и никакое кандидатство не оспаривалось с таким ожесточением; никогда подкупные писаки не издавали столь отвратительных пасквилей. Я считал обязанностью пересмотреть этих исчадий духа партий и оценить их по справедливости; но я оскорблю моих слушателей, если изложу их содержание; скажу только, что я с сокрушением остановился на одном обвинении ясном, категорическом; если бы я не открыл истины, то поступок, приписываемый Кондорсе, уничтожил бы все его достоинства. Кадро, бывший секретарь Кондорсе, вывел меня из неприятного положения. Памфлетист уверяет, что секретарь академии по ночам посещал двор и особенно брата (Monsieur) и в то же время нападал на них в своих сочинениях. Вот что сказал мне Кардо об этом: «Нет, нет. Я знал это обвинение; но я совершенно уверился, что ночной посетитель был не Кондорсе, а граф Орсей, первый камергер королевского брата».
Вот пример, доказывающий, что во время политических распрей честнейшие люди легко могут терять доброе свое имя.
Кондорсе едва вступил в законодательное собрание, как стал его секретарем и потом президентом. Застенчивость, слабость голоса, неспособность сохранять хладнокровие и присутствие ума в шумных спорах не позволяли Кондорсе часто выходить на трибуну, но когда собрание имело надобность обращаться к народу, к иностранным государствам и к внутренним партиям, Кондорсе всегда был его официальным органом.
Будучи членом законодательного собрания Кондорсе занимался организованием народного образования и занимался со всем вниманием, которого требовало это важное дело. Плоды его размышлений находим в пяти «записках», изданных в «Библиотеке общественного человека» и в причинах проекта, представленного потом законодательному собранию. Кондорсе совершенно оставил битую дорогу; он глубоко рассмотрел даже те постановления, те способы учения, которые были давно и всеми приняты и казались вне всякого сомнения; и здесь он открыл новые истины, новые точки зрения, неожиданные и достойные внимания законодателей, желающих добра своему отечеству. Как ни будут думать о началах мнений Кондорсе, но беспристрастный читатель отдаст справедливость обширности видов и основательности соображений автора.
К тому времени относится голос Кондорсе, о котором так много говорили и который принадлежит ему одному. Это замечание я сделал после зрелого размышления, потому что оно ставит меня в противоположность со знаменитыми нашими современниками; но я убежден в истине и смело утверждаю, что принятое мнение ошибочно, хотя и поддерживается обаянием высокого красноречия.
В парламентской истории, может быть, нет ни одного случая, который был бы любопытнее события в конституционном собрании 19 июня 1790 г. В этот день, когда Александр Ламет требовал уничтожения четырех окованных фигур на подножии статуи Людовика XIV, один ничтожный депутат Руэрга, Ламбель, вскричал со своего места: «ныне тщеславие в могиле; требую, чтоб было всем запрещено употреблять титулы герцога, маркиза, графа, барона, и пр.» Шарль Ламет обезумел от предложения своего товарища и даже прибавил к нему, чтобы с этого времени никто не смел называться благородным. Лафайет также нашел оба предложения необходимыми и не требующими продолжительных рассуждений. Алексис Ноаль присоединился к этим крикунам и требовал еще истребления ливрей. Сен-Фаржо желал, чтобы все подписывали только одни свои фамилии. Наконец Матье Монморанси настаивал на немедленном уничтожении законов феодализма, т. е. гербов.
Все предложения были обсуждены и утверждены так скоро, что мне надо было более времени вспомнить и рассказать эту нелепость.
Во всех предложениях не слышим голоса нашего старого товарища, и по весьма простой причине: Кондорсе не был членом конституционного собрания. Итак, в нелепом постановлении, вдруг разорвавшем все связи прошедшего с настоящим, не участвовал секретарь академии. Из записок Лафайета даже узнаем, что наш ученый не был согласен с мнением Матье Монморанси; ему казалось, что всякий может иметь печать с каким угодно изображением.
В законе об уничтожении дворянских сословий не было означено наказаний за его неисполнение. Да и закон, не утвержденный высшей властью, не мог быть принят ни в одном государстве, и он скоро был забыт; законодательное собрание вспомнило о нем во вторую годовщину его издания, т. е. 19 ИЮНЯ 1792 г., и велело сжечь в Париже множество дипломов герцогов, маркизов и пр. В это-то время, когда еще не потухло пламя у подножия статуи Людовика XIV, уничтожившее и диплом маркизов де Кондорсе, наследник этой фамилии потребовал, чтобы то же сделали во всей Франции. Предложение было принято единодушно.
Это нелепое предложение напечатано в Монитёре. Но что побудило Кондорсе к такому поступку? Он надеялся склонить тем своих товарищей к преобладавшей им мысли об одной палате: сгоревшие пергаменты уничтожили выбор сенаторов. Мелочная, детская хитрость! Но она не давала права одному знаменитому историку утверждать, что сожжение дипломов остановило исторические труды, которые прекратились годом раньше, в 1791 г. Еще несправедливее один серьезный и новый журнал называл Кондорсе новым Омаром, потому что секретарь академии и не думал сжигать огромные работы многих конгрегаций; бумаги их целы.
Кондорсе видел, что в законодательном собрании начинаются личные распри, дошедшие потом до озлобления, произведшие кровопролитие в конвенте и поставившие государство на краю бездны. Он никогда не участвовал в этих безумных, бешеных схватках. Когда друзья его рассказывали неистовства некоторых депутатов горы, он всегда отвечал: «надобно бы стараться образумить их, а не ссориться с ними». Часто, очень часто давал он благоразумные советы различным партиям: «господа, занимайтесь менее собой, а более общим делом».
В революционных смутах люди, действующие не слепо, но по убеждениям и началам, обыкновенно навлекают на себя упреки в слабости. Это испытал и Кондорсе. Пресловутая г-жа Ролан говорила: «Кондорсе походит на хлопчатую бумагу, напитанную спиртом.» Избирательному парижскому корпусу, состоявшему из одних якобинцев, было поручено назначить депутатов для конвента: он потребовал, чтобы Кондорсе был исключен из законодательного собрания. Но в этом самом конвенте пять департаментов потребовали Кондорсе, и сейчас увидим, что можно быть хлопчатой бумагой относительно личностей и вместе с тем железом относительно начал.
Кондорсе принадлежал к числу беззаконных судей Людовика XIV. Я знаю, что суд над королем, как бы по общему согласию, считается горящей почвой, на которую никто не осмеливается поставить ноги. Тайна, в которую облекают несчастное событие, доказывает, что оно приносит бесчестие всему народу, и что тогда не было ни одного человека, имевшего понятие о справедливости, и актеры страшной драмы безумствовали все без исключения.
Большая часть французов, для которой Монитёр недоступен по его редкости и дороговизне, о суде над Людовиком XIV составила себе понятие по немногим варварским фразам, дошедшим до нас по преданию и исказившим историческую истину. В таких случаях историк обязан налагать на каждого ответственность по его истинным поступкам; молчание историка всегда непростительно. Итак, я расскажу верно, без утайки, все, что сделал Кондорсе в постыдном процессе.
Можно ли было судить короля? Его неприкосновенность была ли абсолютная, по смыслу конституции? Возможна ли свобода в том государстве, в котором положительный закон не принимается в основание суда? Не уничтожается ли вечное правило, вечная аксиома, основанная на разуме и идее о человечестве, когда преследуются поступки, которые ни в каком законе не названы преступлением? Можно ли было надеяться, что низверженный монарх найдет беспристрастных судей между низвергшими его подданными? Если бы Людовик XIV не был уверен в своей неприкосновенности, то неужели он принял бы корону?
Вот ряд вопросов, весьма простых и естественных, который предложил Кондорсе конвенту; он требовал, чтобы их строго обсудили прежде начатия процесса. Я перечислил их все для того, чтобы показать ошибки тех, которым история нашей революции известна только по преданию и которые всех членов конвента, без исключения, считают кровожадными тиграми, не прикрывавшими своей злобы и безумия видом законности.
Кондорсе вполне признавал неприкосновенность короля, и конституция освобождала его от ответственности за поступки, согласные с представленной ему властью. Король, по его мнению, не был в тех обстоятельствах, о которых закон иногда умалчивает по их возможности. В самых совершенных законодательствах бывают пропуски. Так, Солон ни слова не сказал об отцеубийце, потому что он не предполагал возможность такого чудовища. Но закон не простит его; закон накажет его как вообще убийцу.
Если — продолжает Кондорсе — конвент допустит что-нибудь подобное в процессе короля, то, по крайней мере, надо бы вспомнить, что конвент превратился в судебное место против общего права, и потому должен собрать все, что благоприятствует обвиненному, должен предоставить ему полную свободу в оправдании; осуждение его требует не одного огромного большинства, но судей особенных, избранных из всей Франции посредством избирательных коллегий.
Как право суда, так и право наказания Кондорсе считал совсем не законным. Наконец, Кондорсе, изложив все свои доводы, решительно объявил, что конвент не может судить короля без нарушения непреложных начал юриспруденции. Суд политический он считал совершенной мечтой. Одно и то же законодательное, обвинительное и судебное казалось ему беспримерно чудовищным. «Во все времена, — говорил он, — во всех странах запрещено судьям объявлять свое мнение прежде суда. Действительно, нельзя ожидать правосудия от человека, который должен отказываться от своего мнения и обвинять себя в легкомыслии; конвент же вперед объявил короля виновным. Наконец, даже в случае осуждения, суду предоставлено право смягчить наказание.»
В той же самой речи нахожу достопамятные слова о смертной казни: «Смертную казнь я считаю несправедливой... Уничтожение смертной казни есть одно из действительных средств для улучшения рода человеческого, для смягчения его нравов... Наказания исправительные, наказания, приводящие преступника к раскаянию, единственно приличны поврежденному человечеству».
Конвент отверг все доводы Кондорсе и безнаказанно завладел правами верховного судилища. Товарищ наш молчал, однако же не оставил кровожадного скопища.
Спрашиваю: неужели процесс Людовика XVI принадлежал к тем случаям, в которых меньшинство должно безответно покоряться большинству? Из всех хищений судебное есть самое преступное; оно противоречит и уму и сердцу. Здесь нельзя класть своей совести на одни весы с простой балатировкой.
Но нет ли какого-нибудь оправдания для Кондорсе? — Есть, но слабое: оставшись в Конвенте, он обольщал себя надеждой удержать его от осуждения короля на смерть; он употреблял для того всевозможные усилия, не подал своего голоса и требовал, чтобы обратились с воззванием к народу.
|