|
Египетский институт
3 фрюктидора VI года (29 августа 1798 г.), главнокомандующий учредил в Каире Египетский институт наук и искусств. К отделению наук математических принадлежали генерал Бонапарт, Монж, Фурье, Малюс и пр.; к Сент-Иллер, Конте, Декотиль, Савиньи, Делил и пр. С такими членами Египетский институт мог соперничать со всяким ученым обществом в Европе, кроме Института французского, который даже лишившись на время знаменитейших из своих сотрудников, не потерял своего достоинства, все остался первой академией в свете: в нем науки математические имели своими представителями Лагранжа, Лапласа, Лежандра, Лакруа, Лаланда, Даламбера, Кулона, Бугенвиля, а физические — Жюссьё, Гайю, Дефонтеня, Фуркруа, Вокеленя.
Беспристрастная история всегда будет считать великой эпохой последние годы XVIII столетия, в которые, накануне побед, учреждались школы и академии для распространения сокровищ гражданственности и наук между побежденными народами. История скажет, что в это славное время Франция удержала в своих руках скипетр наук, даже по отправлению в отдаленные страны ученых, которые своими трудами могли прославить и нацию и век. Счастлива страна, которую можно хвалить, не удаляясь от истины и не боясь упрека в лести отвратительной.
В первое заседание, 6 фрюктидора VI года (23 сентября 1798), Египетский институт на первый триместр назначил своим президентом гражданина Монжа, вице-президентом гражданина Бонапарта, и гражданина Фурье — непременным секретарем.
Назначение Монжа президентом считают оппозицией против главнокомандующего; но историки ошибаются: 3 фрюктидора, в предварительном собрании членов института, Бонапарт решительно отклонил от себя президентство, сказав: «Главой института надо сделать не меня, а Монжа; это сообразнее со здравым смыслом». Неизвестно, почему некоторые люди не верят всем этим словам; почему думают, что гений не бывает соединен со здравым смыслом?
Ученый и литературный журнал, выходивший через 10 дней под названием «Египетские декады», сперва издавался Тальпеном; в нем содержались протоколы заседаний института и даже помещались труды его членов. Так в «декаде» в первый раз была напечатана записка Монжа об оптическом явлении, называемом миражем. Неоспоримо, что Монж открыл истинную причину этого странного явления, даже мож-но сказать, что, в то время, всем доступное объяснение Монжа было полезнее более точной, но сложной теории; по напечатании его записки, даже простые солдаты перестали удивляться миражу, от которого они приходили иногда в страх и недоумение. Не поняли бы они явления, если бы его объяснение было основано на теории жгучих линий, а не на простом отражении от плоского зеркала. После записки Монжа, наука вошла в свои права и обогатилась многими учеными рассуждениями, в которых разобраны все обстоятельства и все фазы миража; но простая теория Монжа все останется первым звеном прекрасной цепи исследований.
Между учеными событиями Египетского института, одно достойно памяти, потому что оно характеризует Монжа и Бонапарта.
Наполеон, обремененный обязанностями главнокомандующего и делами по управлению завоеванной страной, в один день объявил, что он представит институту свое рассуждение. Трудно решить, с чего пришла ему в голову такая мысль: не от жажды ли ко всем родам славы? Не потому ли, что некогда царь Петр Великий принял титул академии не прежде, как сообщил Парижской академии наук карту и описание Каспийского моря? Как бы то ни было, все одобрили намерение Бонапарта, одни в выражениях умеренных, а другие приходили в восторг; один Монж был противного мнения. «Вы, — сказал он, — не имеете достаточного времени для составления хорошей записки; а между тем вспомните, что из ваших рук не должно выходить ничего посредственного. На вас обращены глаза целого света. Как скоро выйдет в свет ваша записка, явится толпа аристархов: одни, справедливо или несправедливо, закричат, что ваши идеи почерпнуты из такого-то древнего автора; другие же не побоятся никаких софизмов, и единственно для того, чтобы хотя одну минуту поторжествовать над Бонапартом». Наполеон понял основательность представлений своего друга, и против обыкновения, отказался от своего намерения.
Мы видели неустрашимость Монжа в сражении при Хебрейсе; теперь увидим его в Каире, в обстоятельствах не менее опасных, и с тем же мужеством, хладнокровием и присутствием ума, которых даже нельзя предполагать в столь живом и горячем характере.
30 вандемьера VII года (21 октября 1798) Каир взбунтовался без всякой причины; все небольшие караулы были атакованы внезапно и побиты; от двух до трехсот французов погибло на улицах; дом главного штаба разрушен до основания и все вещи были уничтожены или разграблены. Дворец Гассан-Кашефа, где помещался Египетский институт, находился в миле от главной квартиры. Неистовая толпа окружает его и грозит всем смертью; защита казалась совсем невозможной, потому что садовая ограда состояла из тонкой решетки; ружей не было; для спасения все решились бежать к главной квартире; многие ученые, литераторы и художники бросились уже к дверям; но Монж, остановив их, загородил им дорогу и сказал: «Неужели вы бросите все драгоценные снаряды, вверенные вашему надзору? Если вы хотя шаг сделаете на улицу, бунтовщики овладеют дворцом и все в нем истребят. Эти слова имели полное действие; все решились остаться и Монжа, как председателя, выбрали руководителем средств к защите. По его приказанию, всякий снаряд превратился в оружие; ножи, прикрепленные к длинным палкам, заменили копья; укрепили стены и завалили выходы. Кончив приготовления, Монж занял опаснейшее место и сказал с простодушной веселостью: «Теперь, господа, не угодно ли беседовать со мной для изгнания скуки?»
В таком состоянии прошли два дня с половиной, и Монж был награжден торжественной благодарностью членов института: «Ваше благоразумие, ваша твердость и хладнокровие спасли нас».
Дворец института имел сообщение с прекрасным садом Кассим-бея; официальные заседания происходили во дворце, а по вечерам члены всех классов собирались в саду; эти собрания были чисто дружеские, но не лишенные занимательности. Под ясным, лазоревым небом, усеянным блестящими звездами, неистощимое воображение Монжа было в полной свободе; оно возбуждало умственную деятельность окружавших его ученых, литераторов и художников; все общество или удивлялось разнообразию, богатству и глубине его воззрений, или увлекалось беспримерным дарованием излагать понятно самые трудные ученые вопросы, — вопросы, считавшиеся доступными только для посвященных в таинства науки. Ученые беседы продолжались за полночь; наши товарищи уподобляли их урокам греческих философов в саду Академуса; они видели только небольшую разницу: в Афинах гуляли под тенью чинаров, в Каире же — между великолепными акациями. Но товарищи наши ожидались. Греческие философы нисколько не походили на новых ученых. Если исключим некоторые вопросы нравственной философии, то в древних наставниках останутся только пустые, бесплодные мечты, пустословие о предметах или невозможных для решения, или решаемых без всяких оснований. Напротив, в Египетском институте, члены которого не лишены были воображения, необходимого для проложения в науках новых путей, все теории подвергались контролю опыта и вычисления. О! если бы прославляемые философы Греции не угадывали природу, а ограничивали себя скромной ролью наблюдателей, то мы не имели бы надобности оставлять много вопросов для решения нашим потомкам.
В своем донесении военному министру, Бертье, начальник главного штаба восточной армии, поместил следующий лестный отзыв о двух членах Французского института: «Граждане Монж и Бертье бывают везде, занимаются всем, и всегда являются первыми двигателями всего, что может содействовать распространению наук». Генерал мог бы прибавить, что два академика постоянно усиливались действовать на воображение восточных жителей; для внушения им превосходства французов, они употребляли и науки, и искусства. Но, к сожалению и удивлению ученых, все попытки оставались без успехов.
Например, однажды Бонапарт созвал шейхов на физические и химические опыты. В руках Монжа и Бертолле различные жидкости превращались в чудные составы; гремучее серебро оглушало своими взрывами, электрические машины воспламеняли и убивали, и самый едва родившийся гальванизм выходил на сцену со своими таинственными явлениями, двигал мускулы мертвых животных и, казалось, готов был оживить их. Но важные мусульмане оставались холодными и неподвижными зрителями. Бонапарт, надеявшийся позабавиться их удивлением, нахмурил брови. Шейх Эль-Бекри заметил это и тотчас спросил Бертолле: «Не можешь ли ты сделать, чтобы я в одно время был и в Каире, и в Марокко?» Химик пожал только плечами. «Ну так, — сказал Эль-Бекри, — ты совсем не волшебник». I вандемьера, в седьмой день годовщины республики, Монж также пришел в недоумение. По его предложению положили, чтобы в этот день жители Каира были свидетелями зрелища, которое должно было поразить их воображение. Аэростат, приготовленный Конте, удался превосходно; но египтяне не обратили на него никакого внимания; многие ходили по площади, не поднимая глаз на плавающий в воздухе величественный шар.
Монж не понимал причины хладнокровия жителей: он приписывал его общей апатии народов жарких климатов; но шейх Эль-Бекри объяснил причину: на Востоке все верят волшебству; а науки точные и искусства не могут удивить людей, воображение которых напитано сказками о чудесах в «Тысяча и одной ночи» и которые выдумки Шехерезады считают несомненной истиной. Вы успеете возбудить их внимание и удивление, если представите им явления, совсем незначительные в глазах европейцев, но необыкновенные по их понятиям о чудесном. Посмотрите, с каким вниманием шейхи, улемы и другие важные египтяне присутствовали в обыкновенных заседаниях института; они ни слова не понимали из нашего языка, но удивлялись, что в этих заседаниях говорили ни о вере, ни о войне, ни о политике; для них было совсем непонятно, что начальник экспедиции, победитель Мурад-Бея, султан Кабир, не имел никакого преимущества перед прочими членами, перед его подчиненными, и даже повиновался их определениям. Такое явление было для них совершенно непонятно; ни в одной восточной легенде, ни в одной сказке не находили они идеи об ученой республике; а чего не было в сказках, тому они удивлялись, и апатия превращалась в изумление.
Между многими попытками Монжа заставить мусульман признать наше превосходство была одна весьма простая, и я не упомянул бы об ней, если бы новейшие археологические исследования не сделали ее любопытной.
Монж вздумал очаровать египтян прелестями музыки. Огромный оркестр, составленный из искусных художников, собрался в один вечер на площади Эсбекие, и в присутствии многих каирских сановников, перед толпой жителей всех состояний и возрастов, разыгрывал превосходные произведения знаменитых композиторов и шумные военные марши. Ничто не действовало на египтян; они были бесчувственны и неподвижны, как мумии. Монж взбесился, подошел к музыкантам и сказал: «Эти скоты не стоят вашего труда; сыграйте им Мальборуга». Оркестр заиграл, и слушатели мгновенно оживились; удовольствие выразилось на всех лицах; старые и молодые готовы были плясать. Повторенный опыт производил одно и то же действие. Мальборуг, сравнительно с Гретри, Гайдном, Моцартом, кажется европейцам совершенным ничтожеством, и европейцы решили, что жители Востока не имеют никаких способностей к музыке; нет у них ни слуха, ни чувства. Такое заключение о целом народе, и морально, и психологически казалось сомнительным или весьма необыкновенным; сам проницательный Монж был в недоумении, но согласился с ним, как с необходимым следствием из опытов. Ныне загадка объяснялась без предположения о неспособности к музыке всех чалмоносцев; Монж, без сомнения, обрадовался бы открытию археологов. Шатобриан упоминал о предании, а ученое рассуждение Жененя доказало, что «Мальборуг» происхождения арабского и относится к среднему веку; весьма вероятно, что эта песенка была принесена в Испанию и во Францию солдатами Хаима I Арагонского и Людовика IX; эта песенка есть не что иное, как легенда о корсаре Мамбру. Во Франции, г-жа Пуатринь, кормилица сына Людовика XVI, всегда усыпляла ею своего воспитанника. Мария-Антуанетта однажды услыхала тихий напев кормилицы; он понравился ей; королева велела положить его на ноты, и песенка вошла в моду вместе с невинной ошибкой г-жи Пуатринь, которая скромное имя Мамбру превратила в герцога Мальборуга, одержавшего знаменитую победу при Мальплаке.
Если согласимся с этим свидетельством ученого археолога, то сцены на каирской площади сделаются понятными: египтяне приходили в восторг от «Мальборуга» так же, как швейцарцы одушевляются своей Ranz dez vaches. Воспоминания детства играют важную роль в жизни самых грубых натур. Прибавим еще, что «Мальборуг», разыгранный превосходным оркестром, не мог не показаться очаровательным для ушей, неизбалованных восточной музыкой.
|