Материалы по истории астрономии

VIII. Возобновление борьбы

Декрет 1616 г. был встречен молчанием. Живая и активная среда учеников, корреспондентов и сторонников Галилея как бы перестала существовать, ее голос затих. Молчали все. Конечно, в тесных дружеских кружках, с постоянной оглядкой на явных и неявных агентов инквизиции — имя им было легион — велись достаточно смелые разговоры. Но они не оставили следов не только в литературе, но даже в частной переписке того времени — все знали о перлюстрации писем. Мрачное безмолвие надолго воцарилось в научных и литературных кругах. Реакция по временам крепла, по временам ослабевала, пока процесс 1633 г. не превратил начавшиеся в 1616 г. сумерки итальянской науки в опустившуюся на весь католический мир глубокую ночь.

Для Галилея наступило тяжелое время. Его творчество было синтезом традиционной гуманистической эрудиции и воздействия времени, оно резонировало на окружающую жизнь, оно поддерживалось общением с активной и сочувствующей средой. Поэтому события 1616 г. согнули Галилея. Но не сломили. Вскоре его мысль направилась на проблемы, которые таили гораздо большую опасность для перипатетической концепции и больший эффект для новой научной картины мира, чем его прошлые выступления.

В 1610—1616 гг. Галилей выступал против геоцентрической схемы во всеоружии астрономических открытий, которые были или казались непосредственными аргументами в пользу системы Коперника. Теперь речь шла о самых глубоких гносеологических и физических основах научной картины мира. Гносеологические, а также физиче-ские позиции канонизированного перипатетизма XVII в. имели очень мало общего с философией, физикой и космологией Аристотеля. Строение вселенной — истинное, т. е. соответствующее Откровению, — определяется абсолютно конфигурацией естественных мест. Эта конфигурация не может быть поколеблена эмпирическими открытиями, которые могут изменить лишь прагматические и условные истины. Научные методы не могут открыть абсолютную истину, она постигается толкованием текстов под контролем церкви.

После запрещения коперниканства Галилей готовил удар по этим наиболее общим основам враждебного мировоззрения. Он противопоставлял им идею суверенного разума, который ищет и находит в природе ее истинную гармонию — схему относительных перемещений дискретных тел, которые могут быть постигнуты геометрическими методами, поскольку объективная реальность определяется количественными понятиями.

Два произведения Галилея раскрывают нам длительную и в течение долгого времени неявную подготовку новой борьбы. Это памфлет «Пробирные весы» («Il Saggiatore» —1623) и «Послание к Инголи» («Lettera a Francesco Ingoli» — 1624). Первое из этих произведений провозглашает идею суверенного, независимого от авторитета количественного исследования природы. Второе указывает на принцип относительности, противостоящий перипатетической схеме.

Осенью 1618 г. появившиеся на небе три кометы вызвали трудно представимый сейчас интерес к астрономическим вопросам. Все были в страшном возбуждении, и на ступенях флорентийских соборов впервые после открытий 1610 г. стали говорить об астрономии больше, чем о политических событиях, хотя в этот год восстание в Праге положило начало Тридцатилетней войне, во многом повлиявшей на положение в Италии.

Галилей не вмешивался в оживленные и повсеместные споры о природе комет. Но вскоре одно из выступлений потребовало от него ответа. В 1619 г. Орацио Грасси выступил в римской коллегии с докладом о кометах1. Это доклад в классическом схоластическом духе, враждебном какой бы то ни было критике перипатетизма. Грасси защищает представления Аристотеля о небесной природе комет, подчеркивая тезис о коренной противоположности неба и Земли. Именно этот тезис и был в наибольшей степени поколеблен открытиями 1610 г.

Полемический темперамент Галилея был подогрет и тем, что выступление исходило от иезуитов, которых он ненавидел давно, хотя и скрывал это очень криминальное в то время чувство (не всегда скрывал: изгнание иезуитов из Венеции в 1606 г. Галилей приветствовал).

Близкий друг и единомышленник Галилея консул флорентийской академии Марно Гвидуччи произнес речь с изложением идей Галилея и критикой, направленной в адрес Грасси2. Галилей написал вторую часть речи — собственно полемическую. В этой части выступления следует отметить одну важную гносеологическую идею.

Галилей отвергает претензии Грасси на окончательный характер научных представлений. Его девиз «истина — дочь времени», взятый (как и понятие humanitas) из «Аттических ночей» («Noctes atticae») Геллия (II в. н. э.) и примененный Леонардо к науке3. Но это не простая констатация изменения знаний. Ольшки прав, когда говорит о галилеевой интуиции развития4. Развитие предполагает существование некоторого тождественного себе субъекта развития, субъекта изменений. Таковы представления о природе, согласованные с наблюдением и выведенные математически. Они изменяются, но их изменение образует сходящийся ряд. Подобный взгляд на научную истину мы еще встретим в «Диалоге».

За выступлением Гвидуччи последовал ответ Грасси — полемическое, весьма подробное произведение, подписанное именем Лотарио Сарси5.

В свою очередь, Галилей выступил против Грасси-Сарси, правда, не скоро.

Вышедший в 1623 г. памфлет — это и есть знаменитый «Saggiatore»6. Его известность и значение меньше всего оправданы полемикой о происхождении комет и галилеевой концепцией комет.

Эта концепция представляет собой разновидность традиционной оптической теории комет. Галилей думал, что кометы — это отражения солнечных лучей в испарениях Земли. Но собственно историческое, выходящее за рамки хронологически упорядоченной логической схемы, значение полемики очень велико.

История науки, вообще говоря, не может отойти от одномерной объективной логики открытий и обобщений, последовательно и необратимо приближающих человечество к объективной истине. Но такая одномерная, прямая эволюция реально является результатом (можно было бы сказать «макроскопическим результатом») большого числа блужданий мысли, отходов в сторону и даже попятных движений. Разумеется, фактическая истинность научных теорий — только первый критерий исторической оценки. Чтобы понять, что представляет собой та или иная теория в историческом плане, нужно знать, в каком отношении она находится к одномерному возрастанию правильных позитивных знаний. Но это лишь первый критерий. Для воссоздания эволюции идей в ее исторической конкретности нужно учитывать форму, в которой была высказана каждая научная идея; форма оказывается существенной, и Гете еще раз прав в своем знаменитом четверостишии — ответе Альбрехту фон Галлеру.

Титульный лист «Пробирных весов»

Форма научной идеи может иметь иной знак по сравнению с ее содержанием, она может в конечном счете способствовать приближению к правильной теории при неправильном содержании идеи. Примеры исторически прогрессивного метода, примененного для неправильной теории, бесчисленны. Но иногда не только метод исследования, но и метод изложения — литературная форма научного произведения приобретает самостоятельную ценность и начинает работать и двигать науку вперед, независимо от содержания научной концепции. Это особенно часто бывает в моменты, когда новая система объяснения явлений природы еще не приобрела логической и экспериментальной «очевидности» и для ее распространения существен чисто психологический эффект научной литературы.

Выдвинутая Галилеем теория комет была неправильной и противоречила уже известным в то время правильным взглядам, если не на природу, то на пространственное расстояние комет от Земли. Тихо Браге измерил параллакс кометы 1577 г. и сравнил его с параллаксом Луны. Сравнение показывало, что комета гораздо дальше от Земли, чем Луна. Впрочем, Галилей не считал свою концепцию бесспорной. В «Saggiatore» он писал, что никогда не претендовал на точное представление об образовании комет, потому, что они могут возникать и таким образом, который весьма далек от всего, что мы можем вообразить7.

Несколько слов о стиле «Saggiatore».

Памфлет состоит из 63-х параграфов, содержание которых нет смысла излагать. Ольшки справедливо говорит, что без блеска стиля Галилея нельзя понять значения «Saggiatore». «Без одной силы его остроумия, без тысячи оттенков его выпадов, его иронии и его сдержанного гнева от «Весов» остался бы ряд малоинтересных вопросов или даже мелочей, представляющих только исторический интерес. Это неизбежные недостатки написанного по определенному поводу произведения, так что даже исключительные достоинства стиля теряют свое непосредственное действие и à la longue при непрерывном чтении начинают утомлять своей монотонностью, пока какая-нибудь внезапная вспышка не выдает силы напряжения, которым проникнуто все сочинение»8.

Между пунктами мелких разногласий но вопросам, потерявшим сейчас значение, помещена декларация фундаментального гносеологического и физического credo Галилея и всего механического мировоззрения XVI—XVIII вв. Это признание качественных свойств вторичными и сведение объективных свойств тел к их величине, форме, числу и движению. «Никогда я не стану от внешних тел требовать чего-либо иного, чем величина, фигура, количество, и более или менее быстрые движения для того, чтобы объяснить возникновение ощущений вкуса, запаха и звука, я думаю, что если бы мы устранили уши, языки, носы, то остались бы только фигуры, числа, движения, но не запахи, вкусы и звуки, которые, по моему мнению вне живого существа являются не чем иным, как только пустыми именами»9.

Далее говорится о неуничтожаемости и однородности вещества и о сведении качественных различий к конфигурации бескачественных однородных дискретных частей вещества.

Отсюда механическое естествознание вывело механическую концепцию теплоты и ряд других кинетических гипотез. Мы встречаем их истоки в «Saggiatore».

Книга не вызвала протеста в официальных кругах. Для этого она была и слишком мелкой и слишком крупной. Мелкие споры о приоритете казались и частично были несвязанными с проблемой движения Земли и Солнца. Крупные обобщения, которые противостояли перипатетизму в его исходных позициях, тоже казались (но отнюдь не были) несвязанными с защитой коперниканства. Новый папа — Урбан VIII — похвалил «Saggiatore»; по-видимому, ему понравились блестящие литературно-полемические пассажи. Он помешал иезуитам ответить Галилею новым памфлетом.

Успех «Saggiatore» (даже не столько успех, сколько безнаказанность) и характерная для начала понтификата Урбана VIII смесь новых веяний и старых иллюзий толкнули Галилея к другому выступлению, на этот раз прямо коперниканскому.

За восемь лет до этого, в 1616 г., во время поездки в Рим и первого процесса, Галилей получил из Равенны «Рассуждение о месте Земли и о ее неподвижности против системы Коперника» («De situ et quietae Terrae contra Copernici Sistemam Disputatio), написанное богословом и юристом Франческо Инголи. Тогда ответ на антикоперниканское послание был невозможным. Теперь Галилею казалось, что такой ответ не вызовет репрессий, и он решил выступить с разбором сочинения Инголи.

«Послание к Инголи» («Lettera a Francesco Ingoli»)10, распространившееся в списках повсюду, но, кажется, не дошедшее до самого Инголи, — это первый вариант «Диалога», в значительной мере вошедший в «Диалог». Мы коснемся здесь (предварительно, с там чтобы вернуться в рассказе о «Диалоге») проблемы бесконечности и однородности пространства так, как она трактуется в этом произведении Галилея.

«Послание к Инголи» содержит наиболее полную характеристику того, что можно было бы назвать космологией Галилея. Можно было бы, но только в очень условной форме: космологии у Галилея, строго говоря, не было. Более того, у Галилея не было и звездной астрономии, хотя ему принадлежат такие фундаментальные открытия, как дискретная природа Млечного Пути и множество новых звезд, открытых в 1610 г. «Sidereus Nuncius» открыл дорогу звездной астрономии, но пошли по этой дороге астрономы следующего после Галилея поколения, а космология как учение о вселенной в целом развивалась еще позже; систематический характер она приняла только в XX столетии в связи с общей теорией относительности.

Аристотелева космология была логически замкнутой теорией. По той простой причине, что ее объект представлялся замкнутым, она была учением о конечной вселенной. Космология Галилея, если о ней можно говорить, — незамкнута только гносеологически, а не онтологически. Галилей считает вопрос о конечности или бесконечности мира неразрешимым. Что самое главное, он не слишком интересуется этим вопросом. Галилея вполне устраивает конечная вселенная, но только в центре ее должно находиться Солнце, а не Земля, и, кроме того на границы и на центр этой вселенной не натянута система естественных мест.

Такой взгляд связан с самыми фундаментальными особенностями дифференциального представления о мире.

«Утренняя» форма не помешала его колоссальному воздействию на характер мышления людей. Это видно на примере Джордано Бруно. Когда распалась упорядоченная вселенная Аристотеля со статической конфигурацией естественных мест, центр тяжести научного мышления передвинулся в область локальных проблем. Уже парижские номиналисты больше всего интересовались тем, что происходит в данное мгновение и в данной точке. Точки равноправны и отличаются лишь расстояниями — не от границ и центра вселенной, а от материальных тел, выбранных в качестве тел отсчета. Вытекает ли отсюда бесконечность вселенной? Строгим образом только в предположении неискривленности пространства, хотя бы в той форме, какую это предположение получило у Декарта: тело, предоставленное самому себе, движется по прямой. Но если кому-нибудь требовалось строгое выведение бесконечности вселенной, то не Джордано — мыслителю колоссальной научной и поэтической интуиции11.

Галилей принадлежал к тому же поколению, что и Бруно, но к другой эпохе. У Бруно интуиция была не только первоначальным, но и основным звеном восприятия мира. Галилей еще не пришел ни к систематизирующему духу Декарта, ни к однозначной математической строгости Ньютона, но он уже стремился отделить те области, где можно было делать однозначные выводы, от областей, где они были еще невозможны. Из локальной однородности пространства (каждая точка равноправна с соседней) можно сделать интегральный вывод: нигде нет конечной точки, отличающейся от соседних. Но для Галилея такая дедукция возможна, пока она сохраняет не-разрывную связь с наблюдениями и пока ее можно высказать в виде мысленного эксперимента.

Неподвижные звезды — вне подобного стиля научного мышления. Поэтому он останавливается там, где астрономия солнечной системы переходит в звездную астрономию. Останавливается в раздумьи.

Мы вернемся к космологическим размышлениям Галилея позже, в связи с «Диалогом», а сейчас приведем несколько отрывков из «Послания к Инголи».

Мы встречаемся здесь с замечанием Галилея, которое на первый взгляд противоречит тезису: у Галилея не было звездной астрономии.

Разъяснив Инголи понятие параллакса, Галилей переходит к неподвижным звездам. Они светят, подобно Солнцу, собственным светом и находятся на колоссальных расстояниях от солнечной системы.

«Неподвижные звезды светятся их собственным светом, так что ничто не мешает нам называть и считать их солнцами, они должны быть ярки, как Солнце, если же, однако, свет, исходящий от всех звезд в совокупности, и их видимая величина не достигают десятой части видимой величины Солнца и света, доходящего к нам от него, то единственной причиной этого являются их расстояния от нас»12.

Мысль о неподвижных звездах, как о телах, не отличающихся по своей природе от Солнца, является для первой четверти XVII в. совсем не тривиальной и, разумеется, фундаментальной. Но у Галилея она фигурирует в качестве аргумента в защиту определенной концепции солнечной системы. Правда, Солнце может оказаться центром не только планетных орбит, но и мира в целом, но этот вопрос мало интересует Галилея.

Он не хочет рассматривать проблему конечности и бесконечности вселенной. В «Послании» говорится:

«Разве вы не знаете, что до сих пор еще не решено (и я думаю, что человеческая наука никогда не решит), конечна ли вселенная или бесконечна? Но если допустить, что она действительно бесконечна, как можете вы утверждать, что размеры звездной сферы непропорциональны по сравнению с орбитой Земли, если сама эта сфера неподвижных звезд по отношению к вселенной оказалась бы гораздо меньшей, чем пшеничное зерно до сравнению с ней... Что карается до меня, то когда я рассматриваю мир, границы которому положены нашими внешними чувствами, я совершенно не могу сказать, велик он или мал, разумеется, я скажу, что он чрезвычайно велик по сравнению с миром дождевых и иных червей, которые, не имея других средств к его измерению, кроме чувства осязания, не могут считать его большим того пространства, которое они сами занимают, и мне вовсе не претит мысль о том, что мир, границы которому положены нашими внешними чувствами, может оказаться столь же малым по отношению к Вселенной, как мир червей по отношению к нашему миру»13.

Такую же неопределенную позицию Галилей, как мы увидим, занял в «Диалоге». Еще позже, в 1639 г., в письме к Фортунио Личети он склоняется к идее бесконечности Вселенной на основе весьма оригинальной гносеологической конструкции. Мы не можем представить себе ни конечный, ни бесконечный мир. Но не следует вводить границы познания по отношению к конечным объектам, гносеологическим идеям Галилея более соответствует принципиальная непознаваемость актуальной бесконечности.

«Весьма тонкие доводы представляются нам в пользу того и другого мнения, но в моем сознании ни те, ни другие не ведут к обязательному заключению, так что я остаюсь в нерешимости, какое из этих двух положений правильно, во всяком случае одно мое личное рассуждение заставляет меня склоняться больше к решению о бесконечности, чем к ограниченности мира; действительно, я не знаю, каков он, и не могу вообразить его ни ограниченным, ни безграничным и бесконечным, а так как бесконечное по своему существу (ratione sui) не может быть постигнуто нашим ограниченным интеллектом, что не имеет места по отношению к конечному и ограниченному пределами, — то самую невозможность познания я должен отнести к непознаваемой бесконечности мира, но не к его ограниченности, так как для последней оснований к непознаваемости не требуется»14.

Как тяжело было расстаться с конечной вселенной, видно из «Dissertatio cum Nuncio Sidereo» Кеплера. Последний чувствовал себя очень неуютно на одном из бесконечного множества небесных тел и еще менее уютно в бесконечном пространстве. Рассказ о Медицейских звездах вызвал мысль о существовании планет, движущихся вокруг неподвижных звезд, и о бесконечном числе планет.

В этой связи Кеплер опрашивает: «И, наконец, не будет ли и мир бесконечным, как полагали Мелисс и англичанин Вильям Гильберт, автор исследований по магнетизму, или же — согласно тому, как считали Демокрит и Левкипп, а из новых Бруно и Бруций, наш общий друг с тобой, о Галилей, — что существует бесчисленное множество миров (или земель, как говорил Бруно), подобных этому нашему миру?»15

Когда Кеплер узнал, что открытые Галилеем небесные тела обращаются вокруг Юпитера и все ограничивается солнечной системой, он успокоился. В «Dissertatio» он пишет, обращаясь к Галилею:

«Если бы ты действительно открыл, что новые планеты обращаются вокруг одной из неподвижных звезд, то мне пришлось бы обречь себя на оковы, на темницу в бесчисленных мирах Бруно и даже, более того, на изгнание в эту бесконечность. Таким образом, ты спас меня теперь от великого страха, овладевшего мной после первых слухов о твоей книге»16.

Но вывод о бесконечности вселенной мог быть сделан не из астрономических открытий, а из того принципа, который был положен в основу его астрономической концепции. Концепция эта состоит в принципе относительности движения и однородности пространства, в котором тела движутся без ускорения.

Галилей разбирает тезис перипатетиков: Земля находится в центре мира потому, что она — тяжелое тело, а тяжесть — это стремление к центру мира. Галилей противопоставляет этой концепции другую, которая уже была у Коперника: тяжелые тела на Земле стремятся к Земле, тяжелые тела на других планетах стремятся к этим планетам. Обращаясь к Инголи, Галилей говорит:

«Ошибка, общая у вас с Аристотелем, следующая: когда вы говорите: «у твердых тел имеется их собственное естественное устремление — двигаться к центру», то под центром вы понимаете либо точку в середине данного тяжелого тела, либо центр всего сферического мира; в первом случае я утверждаю, что Луна, Солнце и все прочие шарообразные светила во вселенной являются не менее тяжелыми, чем Земля, и что все их части содействуют образованию их собственных сфер, так что, если когда-либо от них отделяется часть, она возвращается к своему целому, точно так же, как это происходит с частями Земли, и никогда вы не убедите меня в противном, но если же вы под центром признаете центр мира, то я скажу вам, что и Земля отнюдь не обладает никакой тяжестью и не стремится к центру вселенной, а находится на своем месте, так же как и Луна на своем»17.

Нужно отметить, что слово «стремится» не означает у Галилея какого-либо объяснения движений тел18. Это простая констатация направления их движения, причем относительная констатация: без указания, к какому телу движется данное, она теряет смысл. Позже мы остановимся подробнее на чисто феноменологическом характере понятия падения тел у Галилея. Здесь можно только подчеркнуть связь релятивирования падения тел с идеей однородности пространства.

У Аристотеля естественное движение имело абсолютный характер, потому что оно было движением в неоднородном конечном пространстве — от его периферии к его центру. По той же причине титул «естественное движение», присвоенный падению тяжелого тела, был объяснением падения.

У Галилея, как уже неоднократно говорилось, статическая гармония мира уступила место кинетической гармонии. Движение не определяется предсуществующей схемой естественных мест. Если тело падает на Землю, то Земля оказывается телом отсчета — и только. Без тела отсчета движение в однородном пространстве не имеет физического смысла.

Но если падение тяжелых тел на Землю имеет чисто кинематический смысл, то в чем его причина? Здесь, как и позже, Галилей не создает каких-либо теорий. Мы увидим впоследствии, что отсутствие теории тяжести в космологии Галилея приводит его к весьма фундаментальной идее кругового инерционного движения небесных тел.

Однородность пространства, равноправность его точек доказывается отсутствием физических процессов, вызванных переходом из одной точки в другую. Переход от одной скорости к другой скорости вызывает такие процессы (приливы в механике Галилея, силы инерции в механике Ньютона), но переход от одной точки к другой точке не может быть обнаружен подобными процессами.

В этом — основное доказательство гелиоцентризма, вернее, основной контраргумент против попыток абсолютизации неподвижности Земли.

Все эти попытки были основаны на представлении об абсолютном движении и абсолютном покое. Из отсутствия проявлений абсолютного движения выводили абсолютную неподвижность Земли. Подобными аргументами и пользуется Инголи. Среди них — традиционные аргументы, которые были известны древности: если бы Земля вращалась, то камень, брошенный с башни, отставал бы от нее при своем падении, птицы также отставали бы от движения поверхности Земли и казались уносящимися на запад и т. д. Новое время прибавило к этому пример артиллерийских снарядов, которые в случае движения Земли обнаруживали бы такое движение: если выстрел произведен в ту же сторону, куда движется данная точка земной поверхности, т. е. на восток, скорость снаряда будет уменьшаться, если же снаряд летит навстречу движущейся поверхности Земли, его скорость увеличится.

Галилей объединил в одной задаче небесные объекты и земные предметы, движение которых (при отсутствии ускорения) относительно, согласно повседневному опыту и простому здравому смыслу. Тем самым астрономическая задача могла быть решена ссылкой на реальный или мысленный эксперимент.

Этому эксперименту предшествует общая, исходная формулировка принципа относительности: по поводу артиллерийских снарядов, полета птиц и т. д. Галилей, обращаясь к Инголи, говорит, что при покое и при движении Земли все процессы на ее поверхности и в воздухе неразличимы.

«Я говорю вам, что когда вода, земля и воздух, ее окружающий, согласованно выполняют одно и то же, т. е. либо совместно движутся, либо совместно покоятся, то мы должны представить себе те же самые явления одинаковыми ad unguem («до ногтя», т. е. с полной точностью), как в одном, так и в другом случае, я говорю при этом обо всем, что касается упомянутых уже движений падающих тяжелых тел или тел, брошенных кверху или в сторону в том или ином направлении, или полета птиц к востоку и к западу, движения облаков и т. п.»19.

Затем идет знаменитый мысленный эксперимент.

«В большой каюте под палубой какого-либо крупного корабля запритесь с кем-либо из ваших друзей, устройте так, чтобы в ней были мухи, бабочки и другие летающие насекомые, возьмите также большой сосуд с водой и рыбок внутри его, приладьте еще какой-либо сосуд повыше, из которого вода падала бы по каплям в другой нижний сосуд с узкой шейкой, и пока корабль стоит неподвижно, наблюдайте внимательно, как эти насекомые будут с одинаковой скоростью летать по каюте в любом направлении, вы увидите, как рыбки начнут двигаться безразлично в направлении какой угодно части края сосуда, все капли, падая, будут попадать в сосуд, подставленный снизу, и вы сами, бросая какой-либо предмет вашему другу, не должны будете кидать его с большим усилием в одну сторону, чем в другую, если только расстояния одинаковы; а когда вы начнете прыгать, как говорится, нотами вместе, то на одинаковые расстояния сместитесь по всем направлениям»20.

Пока речь идет о тривиальных вещах: корабль стоит, и равенство движений в различные стороны кажется само собой разумеющимся. Заметим только, что эксперимент излагается при молчаливом допущении: движения происходят в горизонтальной плоскости. Теперь Галилей предлагает придать кораблю равномерное движение.

«Когда вы хорошо заметите себе все эти явления, дайте движение кораблю и притом с какой угодно скоростью, тогда (если только движение его будет равномерным, а не колеблющимся туда и сюда) вы не заметите ни малейшей разницы во всем, что было описано, и ни по одному из этих явлений, ни по чему-либо, что станет происходить с вами самими, вы не сможете удостовериться, движется ли корабль или стоит неподвижно: прыгая, вы будете смещаться по полу на те же самые расстояния, что и раньше, и оттого, что корабль движется чрезвычайно быстро, прыжки ваши не будут длиннее в сторону кормы, чем к носу, хотя за то время, пока вы находитесь в воздухе, пол каюты уходит в сторону, обратную вашему прыжку, а когда вы начнете бросать какой-либо фрукт вашему другу, вам не придется прилагать больших усилий, чтобы добросить его, если ваш друг стоит на носу, а вы на корме или же если вы оба поменяетесь местами, все капли будут падать в нижний сосуд, и ни одна из них не отстанет к корме, хотя, пока капли находятся в воздухе, корабль пробежит несколько ладоней, рыбки в воде не испытают большей трудности, плавая к передней или к задней части сосуда, но одинаково быстро приблизятся к пище, которую вы положите для них в любом месте края сосуда, и, наконец, мухи и бабочки будут продолжать летать безразлично во все стороны, и они никогда не собьются у кормовой части, как если бы им пришлось отставать от быстрого бега корабля, от которого они уже давно были отделены, именно за все время, что они держались в воздухе, и если вы, зажегши малый кусочек ладана, дадите образоваться немного дыму, то увидите, как он поднимается кверху, там задерживается и движется безразлично либо в одну, либо в другую сторону наподобие облачка»21.

Сравним этот отрывок с ньютоновой формулировкой принципа относительности: «Относительные движения друг по отношению к другу тел, заключенных в каком-либо пространстве, одинаковы, покоится ли это пространство или движется равномерно и прямолинейно без вращения»22.

Когда читаешь приведенный отрывок из «Послания к Инголи» (или совпадающий текст в «Диалоге»), буквально видишь эту струйку дыма ладана, и даже ощущаешь его запах, и даже знаешь твердо, что море за бортом корабля — это Адриатика. Здесь и поразительная точность описания, согретая памятью о счастливых днях в Венеции, и ощущение радости перед картиной, окончательно утверждающей главную идею мыслителя.

Отрывок из Ньютона — чертеж. В нем есть свой пафос — однозначной строгости. Сопоставление возвращает нас к образу мягких утренних красок и четкого полуденного пейзажа. Но тут есть различие и но содержанию: у Ньютона речь идет о равномерном и прямолинейном движении, Галилея это условие относительности не высказано. Мягкость красок обернулась неопределенностью понятия. Означает ли это, что принцип относительности у Галилея дальше от современного понимания, чем принцип относительности у Ньютона? Конечно. Но только ли это означает галилеевская неопределенность? Ответ на этот вопрос впереди.

Примечания

1. Ed. Naz., VI, 25—35.

2. Ed. Naz., VI, 43—105.

3. Ольшки, III, 188—189.

4. Ольшки, III, 189.

5. Ed. Naz., VI, 111—179.

6. Ed. Naz., VI, 197—372.

7. Ed. Naz., VI, 281.

8. Ольшки, III, 194.

9. Ed. Naz., VI, 350.

10. Ed. Naz., VI, 501—561.

11. Ср.: P.-А. Michel. Le Soleil, le Temps et l'Espace: Intuitions cosmologiques et images poétiques de Giordano Bruno. (Colloque International «Le soleil à la Benaissance». Bruxelles, 1963).

12. Ed. Naz., VI, 525—526 (сб. «Галилей», 115).

13. Ed. Naz., VI, 529—530 (сб. «Галилей», 116).

14. Письмо к Личети 24.1×1639; Ed. Naz., XVIII, 106 (сб. «Галилей», 116—117).

15. Ed. Naz., III, 106 (сб. «Галилей», 117).

16. Ed. Naz., III, 119 (сб. «Галилей», 117).

17. Ed. Naz., VI, 538—539 (сб. «Галилей», 164).

18. См.: Koyré, III, 79—83.

19. Ed. Naz., VI, 547 (сб. «Галилей», 171).

20. Ed. Naz., VI, 547—548 (сб. «Галилей», 171—172).

21. Ed. Naz., VI, 548 (сб. «Галилей», 172).

22. I. Newton. Philosophiae Naturalis Principia Mathematica, t. I. Genevae, 1739, p. 44, Corollarium V. («Corporum dato spatio inclusorum iidem sunt motus inter se sive spatium illud quiescat, sive moveatur idem uniformiter in directum sine motu circulari»). И. Ньютон. Математические начала натуральной философии. Пер. А.Н. Крылова. Изв. Николаевской Морской академии, вып. IV. Пг, 1915, стр. 45.

«Кабинетъ» — История астрономии. Все права на тексты книг принадлежат их авторам!
При копировании материалов проекта обязательно ставить ссылку