|
XIII. «Eppur si muove!»
«Eppur si muove!» (И все-таки она движется!). Эта фраза Галилея после отречения вдохновила художников, которые изображали на полотне смятение прелатов, услышавших внезапный возврат к осужденной идее. В действительности 22 июня 1633 г. в церкви Santa Maria sopra Minerva подобная фраза не была произнесена. Она не была произнесена и позже. Это — легенда.
И тем не менее непроизнесенная легендарная фраза выражает действительный смысл жизни и творчества Галилея после приговора.
Написанные в 1633—1635 гг. «Беседы и математические доказательства», переписка узника инквизиции, постоянный возврат к размышлениям о приливах как доказательстве действительного движения Земли, — все это было продолжением той напряженной мыслительной деятельности, которая вылилась в «Диалоге».
Но этого мало. Именно в годы, последовавшие за процессом, Галилей испытал наиболее высокий взлет творчества. Мысль о движении Земли получила мощную опору в новой, построенной в эти годы динамике. И не только мысль о движении Земли, но и вся концепция мироздания, отыскивающие его ratio не в статической конфигурации неподвижных естественных мест, а в движении тел. «Eppur si muove» относится теперь не только к Земле. Во Вселенной движется всё, основные законы бытия — это законы движения, гармония мира — это кинетическая гармония. Такой смысл «eppur si muove» охватывает гелиоцентризм вместе с его галилеевым обоснованием, связывающим схему Коперника с мысленными экспериментами (аналогами земных и, в частности, прикладных задач) и с наиболее общими исходными принципами логической дедукции. Но такой смысл «eppur si muove» охватывает и все последующее развитие классической науки.
Основное содержание «Диалога» выбило почву из-под перипатетической статической гармонии абсолютно неподвижных естественных мест, из-под концепции абсолютного покоя как ratio мира. «Диалог» нашел исходное понятие нового представления о ratio мира в другой аристотелевой идее — идее круговых движений. Во всяком случае с абсолютным покоем Земли было покончено. Равномерные движения не дают внутренних эффектов, не требуют физических агентов, поддерживающих такие движения.
Теперь начинается позитивная часть задачи. После того как установлена однородность пространства и относительность движения предоставленных себе тел, нужно дать теорию падения тел и выяснить структуру вещества, из которого состоят тела. Учение об ускорениях и учение о веществе изложены в «Беседах и математических доказательствах о двух новых науках».
«Беседы» были написаны быстро. В течение очень короткого времени Галилей перешел от скорбного ощущения одиночества, беззащитности и гибели того, за что он боролся всю жизнь, к самому мощному за всю жизнь взлету творческой мысли.
После приговора и отречения в церкви Santa Maria sopra Minerva Галилей вернулся в римский дворец тосканского герцога. Вскоре архиепископ Сиены Асканио Пикколомини пригласил Галилея к себе. И здесь произошло чудо. 3 июля тосканский посол сообщил своему герцогу, что Галилей «совершенно разбит, угнетен и потерял мужество», а из письма Гвидуччи 16 июля мы узнаем, что Галилей «после страданий обрел покой и свежесть духа»1.
Осенью в Сиену приехал французский поэт Сент-Аман, который впоследствии рассказывал об обитых шелком комнатах архиепископского дворца, где Галилей оживленно беседовал с Пикколомини на научные темы2.
Сам Асканио Пикколомини был учеником Кавальери, сторонником новых научный идей и, судя по письмам Галилея, самым тактичным и внимательным хозяином. Нельзя переоценить значение условий жизни в Сиене для восстановления сил его гостя.
Вскоре Галилей вернулся в Арчетри. Здесь его ожидало новое горе. Мы приведем полностью его письмо в Париж к Диодати, в котором Галилей рассказывает о смерти М|арии Челесты. Тревога за отца во время процесса лишила бедную девушку последних сил, и вскоре болезнь унесла ее в могилу. В письме говорится также о иезуитах, которым Галилей приписывал инициативу процесса, о парижских друзьях Галилея, о новых выступлениях против его идей.
«Светлейший господин и покровитель, надеюсь, что, узнав о прошлых и настоящих моих трудах, а также о задуманных будущих, Вы простите мне такую задержку ответа на Ваши письма, а вместе с Вами другие друзья и покровители простят мне полное молчание, узнав от Вас, как плохи теперь мои дела.
В Риме я был приговорен святой инквизицией к заточению по указанию его святейшества, коему было угодно назначить мне местом заточения дворец и сад великого герцога, вблизи Тринита де Монти, куда и направился в июне прошлого года, и мне было указано, что если по прошествии этого и следующего месяца я буду испрашивать как милости полное освобождение, я смогу его вымолить. Чтобы не оставаться там в такую пору года, все лето и часть осени, я получил разрешение переехать в Сиену, где мне был указан дом архиепископа. Там я провел пять месяцев, после чего местом заточения для меня стал этот маленький городок, в одной миле от Флоренции, со строжайшим запрещением спускаться в город, встречаться и беседовать с друзьями и приглашать их. Здесь я жил в относительном спокойствии, часто навещал расположенный вблизи монастырь — обитель двух моих дочерей-монахинь, которых я очень любил, а к старшей, обладавшей тонким умом и редкой добротой, я был особенно привязан. Она же за время моего отсутствия, которое ей казалось весьма тягостным, впала в глубокую печаль и ib конце концов заболела стремительно развивавшейся дизентерией, которая за шесть дней ее унесла в возрасте тридцати трех лет. Я же остался в крайнем горе. Это горе удвоилось из-за другого удара судьбы. Когда я вернулся из монастыря вместе с врачом, посетившим мою больную дочь перед ее кончиной, причем врач мне сказал, что случай безнадежный и что она не переживет следующего дня как оно и случилось, я застал дома викария-инквизитора. Он явился, чтобы приказать мне, но распоряжению святой инквизиции в Риме, полученному инквизитором вместе с письмом кардинала Барберини, что я не должен был обращаться с просьбой разрешить мне вернуться во Флоренцию, иначе меня посадят в настоящую тюрьму святой инквизиции. Таков был ответ на меморандум, поданный в этот трибунал тосканским посланником после девяти месяцев моего изгнания. После такого ответа кажется достаточно вероятным предположение, что мое нынешнее заточение может закончиться только обычной длительной и суровой тюрьмой.
Это происшествие и другие, о которых писать было бы слишком долго, показывают, что ярость моих весьма могущественных преследователей постоянно возрастает. И они в конце концов пожелали раскрыть свое лицо, когда один из моих дорогих друзей в Риме, тому около двух месяцев, в разговоре с падре Христофором Гринбергом, иезуитом, математиком этой коллегии, коснулся моих дел, этот иезуит сказал моему другу буквально следующее: «Если бы Галилей сумел сохранить расположение отцов этой коллегии, он жил бы на свободе, пользуясь славой, не было бы у него никаких огорчений и он мог бы писать по своему усмотрению о чем угодно, — я имею в виду и движение Земли» и т. д. Итак, Вы видите, что на меня ополчились не из-за того или иного моего мнения, а из-за того, что я в немилости у иезуитов.
Бдительность моих преследователей причиняет мне и различные другие неприятности. Вот одно из них. Письмо, посланное мне не знаю кем, из заальпийских стран в Рим, где я, по мнению писавшего, должен был еще находиться, было перехвачено и доставлено кардиналу Барберини и, как мне потом писали из Рима, мне посчастливилось, что письмо было первым, а не ответным — в нем весьма восхвалялся мой «Диалог». Письмо видел ряд лиц. Я слышал, что копии его ходят по Риму и мне сообщили, что я смогу его увидеть. К этому добавляются и другие волнения и многочисленные телесные недуги, и это вдобавок к ослаблению, вызываемому возрастом, — мне больше семидесяти, — настолько угнетает меня, что всякая мелочь меня огорчает и кажется невыносимой.
В силу всех этих обстоятельств, моим друзьям следует посочувствовать мне и простить то, что может показаться пренебрежением, а на деле вызвано упадком сил. И нужно, чтобы Вы, кто более всех мне близок, помогли мне сохранить расположение моих благожелателей в Вашей стране, особенно синьора Гассенди, которого я так люблю и уважаю и которому Вы можете сообщить содержание этого письма, так как он в одном из своих писем с обычной благожелательностью просил меня сообщить о своем состоянии. Мне будет также очень приятно сообщить ему, что я получил и с особым удовольствием прочел «Рассуждение» синьора Мартина Гортензия, и я, если богу будет угодно частично облегчить мои тягости, не премину ответить на его любезное письмо. С этим же письмом Вы получите и стекла для телескопа, которые у меня просил тот же синьор Гассенди, чтобы он и другие лица, желающие сделать некоторые наблюдения неба, могли ими воспользоваться. И Вы, синьор, можете послать их ему, указав на то, что «ствол», то есть расстояние от стекла до стекла, должно быть таким же, какова длина намотанной на стекла бечевки, немного меньше или немного больше, в зависимости от качества зрения того, кто этим должен пользоваться.
Беригардо и Кьярамонте, и тот и другой — лекторы в Пизе, выступили против меня; первый, чтобы защитить себя, второй же, как говорят, против своей воли, но чтобы угодить некоему лицу, могущему содействовать ему в его делах, оба, впрочем, весьма сдержанно. Но что заслуживает внимания, так то, что некоторые, увидев большие возможности безопасно подхалимничать, чтобы извлечь для себя выгоду, пустились писать вещи, которые до нынешнего оборота дела заведомо были бы сочтены весьма преувеличенными, если не опрометчивыми. Фролондо доходит до того, что подвижность Земли полностью объявляет ересью. И, наконец, какой-то иезуит-священник напечатал в Риме, что такое мнение настолько отвратительно, опасно и скандально и, как не дозволено с кафедры, в обществе, на публичных диспутах и в печати выдвигать доводы против самых основных положений религии — против бессмертия души, сотворения мира, воплощения и т. д., так не следует позволять, чтобы оспаривалась или обсуждалась неподвижность Земли; таким образом, именно это положение надо считать надежным в такой мере, что никоим образом нельзя выступать против него, даже в порядке обсуждения и для большего его утверждения. Книга эта называется так: «Melchioris Inchofer, e Societate Iesu, Tractatus sillepticus». Вот еще Антонио Рокко выступает против меня с писаниями, в выражениях не слишком учтивых, поддерживая учение перипатетиков и отвечая на то, что я выдвигал против Аристотеля; и он сам признается, что совершенно не понимает математики и астрономии. Он — глупая голова, ничего не понимает в том, что я писал, он нахален и безрассуден до предела. Я подумываю о том, чтобы ответить всем моим противникам, которых много. Но, так как разбирать по частям весь этот вздор было бы затяжным и мало полезным предприятием, я собираюсь составить книгу заметок, как бы сделанных на полях таких книг по всем наиболее существенным вопросам и о наиболее крупных ошибках и переслать ее за границу, как будто все это собрано другим лицом. Но сначала, с волей божией, я хочу опубликовать книги о движении и другие мои труды, вещи совершенно новые и которые я ставлю выше опубликованных.
Вам передаст это письмо синьор Роберто Галилей, мой родственник и человек, которому Вы можете сообщить содержание письма, поскольку я пишу Вам без стеснений (scrivo bene), но достаточно кратко. Я получил также, вместе с письмом синьора Гассенди, письмо сеньора де Пейрека из Э., и так как оба они просили у меня стекла для телескопа с целью вести наблюдения неба, то не откажите в любезности передать синьору Гассенди, чтобы он сообщил синьору де Пейреку о получении стекол и просить его согласиться на то, чтобы ими мог пользоваться также синьор де Пейрек, а также передать этому синьору мои извинения, что я откладываю ответ на его любезнейшее письмо из-за множества тягот, заставляющих меня иной раз отказываться от дел, которые я больше всего желал бы выполнить.
Я устал и сверх меры наскучил Вам, так простите меня. Целую вам руки»3.
В Арчетри Галилей нашел рукописи и заметки, во время процесса унесенные друзьями, чтобы инквизиция не наложила руку на бумаги подследственного ученого. Агенты инквизиции контролировали связи Галилея с внешним миром, но он убедился, что мир не полностью опустел вокруг него. Галилей знал о работах Кавальери, Торричелли, Борелли, Вивиани. Но наибольшее значение имело для Галилея появление новой среды, прислушивавшейся к его голосу.
За Альпами «Диалог» вызывал жгучий интерес. В протестантских кругах запрещение книги усугубило этот интерес. Но и в католическом Париже решили перевести «Диалог» на латинский язык и сделать его доступным всей Европе. Эта мысль принадлежала только что упомянутому Элиа Диодати — ученому, который был близок к Галилею, общался и переписывался с Кампанеллой, Гассенди, Гроцием, и сделал очень много для распространения кальвинизма. Диодати попросил заняться переводом «Диалога» двух немецких ученых, также протестантов: Лингельсгейма из Гейдельберга и Шихкарта из Тюбингена. К тексту «Диалога» был присоединен трактат Паоло Фоскарини и письмо Галилея к великой герцогине Кристине. Переписка между Диодати, Лингельсгеймом и Шихкартом4 позволяет познакомиться с их замыслом. Диодати получил тайными путями, скрывая участие и даже осведомленность Галилея, итальянские тексты, и в 1635 г. латинский перевод появился (без имени переводчика и с соблюдением других предосторожностей, чтобы не поставить Галилея под удар). Галилей писал Диодати, что выход книги — это месть его врагам: теперь все увидят их невежество, «источник злобы, зависти, ярости и всех других чудовищных и отвратительных пороков и грехов»5.
Вскоре, в том же 1635 г., вышел английский перевод «Диалога», подготовлялись французский и фламандский переводы.
Уже в конце 1634 г. Галилей хотел опубликовать свою новую книгу — «Беседы». Он надеялся, что книга появится во фрондирующей против папы Венеции. Но в католических странах тайные попытки Галилея не могли увенчаться успехом, и только в 1638 г., в протестантском Лейдене в типографии Эльзевиров, были напечатаны «Discorsi e dimonstrazioni matematiche, intorno à due nuove scienze, attenenti alla mecanica et i movimenti locali, del Signor Galileo Galilei Linceo, Filosofo e Matematico primario del Serenissimo Grand Duca di Toscana».
Центральная идея «Диалога»: «тело, предоставленное самому себе, продолжает двигаться с неизменной скоростью». Центральная идея «Бесед»: «падающие тела движутся с неизменным ускорением». Первая идея — разрыв с традицией, разрыв с прошлым. Вторая — переход к будущему. С идеей инерции связаны все основные концепции «Диалога», а с идеей ускорения — все основные концепции «Бесед». С идеей, а не с современным понятием ускорения. Последнего в «Беседах» еще нет. Мы остановимся сейчас на различии тона и общего настроения двух великих книг.
Титульный лист «Бесед»
«Диалог» несколько напоминает «Илиаду». На всем протяжении повествования стучат клинки и если не люди, то аргументы сталкиваются, падают, снова поднимаются и снова падают. Книга направлена против аристотелева тезиса о статической гармонии бытия. Этот тезис должен быть заменен утверждением кинетической гармонии: тела, предоставленные самим себе, продолжают двигаться, и схема их движений является объективным ratio мира.
В борьбу вступают силы, достойные Ахилла и Диомеда: стройная эпистемологическая схема, убедительные мысленные эксперименты, гуманистическая эрудиция, практический опыт, блестящий литературный стиль и огненный полемический темперамент.
«Беседы» напоминают «Одиссею». Книга проникнута спокойной примиренной мудростью, здесь нет блестящих эскапад «Диалога», уводящих читателя далеко в сторону, автор склонен, подобно Улиссу, привязать себя к мачте, чтобы пенье сирен не увлекло его.
Может быть, это функция возраста? В спорах об авторе «Илиады» и «Одиссеи» появлялась такая версия: Гомер написал первую поэму в молодые годы, а вторую — в старые.
Автор известного с первых веков нашей эры греческого трактата «О прекрасном», развивая эту мысль, говорил:
««Илиада», написанная Гомером в расцвете лет, исполнена действия и силы, а в «Одиссее» преобладает повествование, что свойственно старости. Гомера в «Одиссее» можно уподобить заходящему солнцу, которое уже не пылает, но сохраняет свою исполинскую величину».
Далее автор говорит об отсутствии в «Одиссее» свойственных первой поэме Гомера нигде не снижающегося напряжения, сжатой силы и насыщенности реалистическими образами. «Утверждая это, — заключает автор трактата, — я не забыл ни описания бури в «Одиссее», ни рассказа о Циклопе, ни остальных прекрасных мест, ибо хоть я и говорю ю свойствах старости, но это — старость Гомера»6.
Более вероятным все же кажется другое объяснение: отличительные черты «Одиссеи» — симптом не старости, а зрелости, вернее, большей зрелости, перехода на более высокую ступень обобщения. Речь должна идти не о старении автора, а о филогенетической эволюции греческой мысли, эволюции необратимой и направленной вперед и вверх. Патетика страсти уступает место патетике размышления о мире и людях.
Аналогичным образом переход от «Диалога» к «Беседам» — это переход к более глубокому пониманию закономерностей мироздания. Здесь уже нет чисто кинетических схем равномерного движения. Ни перипатетическая схема, ни новая, гелиоцентрическая система мира уже не появляются на страницах «Бесед». От «Диалога» остались имена собеседников — Сагредо, Сальвиати и Симпличио — и, что гораздо важней, основная проблема движения. Статическая схема устранена. Земля как центр мироздания исчезает. Конфигурации естественных мест больше нет. Движение определяется локальным образом, в данной точке, в данный момент. Пока нам известно, что в данной точке и в данный момент тело ведет себя так же, как в предыдущей, бесконечно близкой точке и в предыдущий, бесконечно близкий момент. Но это лишь негативное определение. Оно имеет смысл, и вообще дифференциальное представление, прослеживание поведения тела от точки к тючке и от мгновения к мгновению имеет смысл, если существует позитивное определение движения: поведение тела в одной точке определенным образом отличается от его поведения в предыдущей точке. Но это значит, что предметом исследования становятся уже не движения с неизменной скоростью, а ускоренные движения.
Анализ ускорений требует множества вещей, которых у Галилея не было, прежде всего математического инфинитезимального аппарата, именно аппарата, а не только метода или качественных картин, приводящих к инфинитезимальному методу. Это появилось много позже, после Галилея. Но для начала требовалось систематическое изложение таких понятий, как равномерное движение, равномерно-ускоренное движение и т. д.
Галилей еще слишком близок к Возрождению, чтобы написать систематический и строгий трактат о понятиях механики. Эти понятия ассоциируются у него с наблюдениями, экспериментами, наглядными картинами, изложение которых неизбежно перемежается с автобиографическими замечаниями, полемикой, вообще с откладыванием чертежного пера для кисти и палитры.
Так получилась странная на первый взгляд, но неизбежная структура «Бесед». Сагредо, Сальвиати и Симпличио читают латинский трактат и обсуждают его по-итальянски. Латинский текст напоминает по стилю послегалилееву эпоху, итальянский — напоминает «Диалог».
У нас есть сравнительно прямое доказательство того, что отсутствие боевой полемической струи «Диалога» в новой книге Галилея ни в какой степени не объясняется усталостью духа. Тот, кто душевно не постарел в 70 лет, не смог постареть и в последующие годы. Процесс 1633 г. заставил Галилея замолчать, но не смириться. Сохранились замечания Галилея на полях книжки некоего Антонио Рокко «Essertationi filosofiche», выпущенной в Венеции в 1633 г.7 и защищавшей геоцентрическую систему. Замечания постепенно менялись по тону. Сначала Галилей спокойно отмечал ошибки Рокко, потом у него прорывается целый сноп уничтожающих эпитетов и энергичных контраргументов, — кажется, что это Галилей, отражающий в 1611—1612 гг. нападки на «Sidereus Nuncius». Галилей посылает заметки в Венецию своему другу Миканцио8. Тот советует Галилею опубликовать «Ответ Рокко» и поражается сохранившимися живостью и хладнокровием Галилея9. Галилей пишет направленную против Рокко критическую статью, но не заканчивает ее10.
В этом незаконченном (Галилей понял, что опубликовать антиперипатетическую статью не удастся) произведении Галилей снова пишет в очень спокойном и снисходительном тоне об ошибках Рокко. Меньше всего здесь сказывается церковное запрещение защиты коперниканства. Здесь совсем другое. В строках адресованного Рокко ответа чувствуется новый, по сравнению с «Диалогом», мотив: Галилей уверен не только в том, что вопрос о системе мира должен быть решен в духе Коперника, но и в том, что он уже решен. Возвращаться к антикоперниканским выступлениям можно, но они не зажигают полемического темперамента: достаточно разъяснить существо дела и посоветовать противнику не губить свою репутацию. Старая задача — психологическая подготовка умов для восприятия нового учения — уже не ко времени.
Теперь возникает новая задача. Нужна позитивная, математическая разработка новой науки. Не нового метода, не новых исходных систем, а самой науки.
С этой точки зрения неоконченный «Ответ Рокко» очень интересен. В связи с защитой идей «Диалога» Галилей набрасывает новые мысли о непрерывном движении11. Это новый аспект «Eppur si muove». Речь идет именно о движении: движение, как его понимал Галилей, движение от точки к точке и от мгновения к мгновению, было физическим прообразом понятия бесконечно малых.
Вот еще одно проявление того же могучего утверждения кинетической картины мира. В 1638 г., когда «Беседы» вышли из печати, Галилей уже был слепым. В январе 1638 г. он писал Диодати: «Небо, мир и вселенная, которые я своими удивительными наблюдениями и ясными доказательствами расширил в сотни и тысячи раз по сравнению с тем, какими их видели мудрецы прошлых столетий, стали теперь для меня такими малыми и тесными, как пространство, занятое моим собственным телом»12.
И вот в мозгу человека, для которого зрительные образы были таким колоссальным источником и катализатором умственной деятельности, теснятся картины прошлого. Среди них — картина адриатического прилива. В 1638 г. Галилей пишет Миканцио:
«Когда море входит в канал Маламокко или Дуе Кастелли и разливается, вздувая лагуну за Венецией, за Мурано и за Маргера, вплоть до последних отмелей по направлению к Тревизо, то вслед за тем, при отливе, вода около Дуе Кастелли или около Маламокко начинает понижаться раньше, чем начнет понижаться в Венеции, Мурано и в других более отдаленных местах. Из этого явления, если оно происходит именно так, я делаю вывод, что можно дать этому явлению природы название, довольно обычное для других движений воды, а именно, что прилив — одна большая волна, которая движется таким образом, что бесчисленные меньшие воды, называемые у нас барашками, движутся к побережью моря и поверх него, разбегаясь и разливаясь на далекое расстояние, а затем непосредственно, без промежутка покоя, возвращаются назад. Я много раз наблюдал это явление в Венеции и видел, как вода, поднимаясь, движется какими-то ручейками, точно расстилающимися на поверхности, мало-помалу убегая и удаляясь от большой воды в смежном канале, и когда кончит убегать, она непосредственно без единого момента покоя обращается, как я видел, назад. Вот как в моих потемках, — заключает слепой Галилей, — я брожу, фантазируя то об одном, то о другом явлении природы, и не могу, как мне хотелось бы, дать хоть некоторый покой моему беспокойному мозгу, — волнение это мне очень вредит, так как заставляет меня почти непрерывно бодрствовать»13.
В.П. Зубов говорил, что постоянное возвращение Галилея к проблеме приливов играло в действительности ту роль, которую легенда приписывала непроизнесенной финальной фразе инквизиционного процесса. Письмо к Миканцио было концентрированным выражением астрономического profession de foi Галилея. Интересно и другое: слияние в этом письме абстрактной идеи, конкретного образа и эмоционального тона.
Абстрактной идеей является в данном случае локальный критерий абсолютного движения. Конкретный образ — картина Венеции и прилива в лагуне и в каналах. Ее конкретность и красочность напоминают, помимо прочего, об историческом интервале между рассветом и зенитом дифференциального представления. У Лагранжа это представление совсем оторвалось от конкретных, чувственных образов и мысль движется в царстве абстрактной символики. У Ньютона сохранились ссылки на опыт, принимающие подчас весьма конкретный характер. Но это лишь иллюстрации. Таков и образ воды в ведре, демонстрирующей абсолютный характер вращения. Конкретный образ поясняет абстрактную формулу, и вся его конкретность несущественна, она имеет не большее значение, чем вид бумаги и цвет туши на чертеже, поясняющем математическую формулу. Лагранж отказался и от чертежей и от картин типа вращающегося ведра. Разумеется, дидактическая иллюстрация не может вдохновить мыслителя на художественное описание, и поэтому интервал между приливом в Венеции и ведром Ньютона отражает не индивидуальные различия, а различия между двумя эпохами в науке. Пафос ньютоновой однозначности исчезает, когда речь переходит к наглядным представлениям. Зато пафос и красочность галилеевой прозы исчезают, когда изложение переходит к проблемам, где чувственные образы теряют значение; мы видели это на примере строк «Диалога», посвященных бесконечности мира.
С содержанием и исторической формой идей Галилея связан и эмоциональный тон приведенного письма, как, впрочем, и большого числа других высказываний Галилея. Прибой Адриатики аккомпанировал репликам «Диалога», но там этот аккомпанемент был мажорным. Теперь он стал грустным воспоминанием. Причина грусти — прежде всего личная: старость, слепота, запрет общения с учениками, гнетущий надзор агентов инквизиции. Но здесь есть и другое.
После Галилея для дальнейшего развития новой науки уже не требовались чувственные образы. Наука Чинквеченто и наука барокко выполнили свою историческую миссию. Теперь наступает время аналитических абстракций. Бескрасочные, хотя и четкие тени живых образов приобретают в науке самостоятельное бытие. Галилей вел науку в эту обетованную землю математического анализа. Он видит ее с горы и чувствует, что новый стиль научного мышления не сохранит адриатического аккомпанемента. Галилей прощается с венецианским приливом, и это прощание не только личное: наука нового времени прощается со своей юностью. Для нас, ретроспективно, эта юность — только заря или утро долгого дня. Но для современников она казалась сама целым днем, а ее конец ощущался как вечер. И здесь была неизбежной вечерняя грусть прощания с прожитым днем, грусть, которая охватывает человека, хотя бы на завтра его ожидал самый счастливый новый день.
В восьмой песне «Чистилища» Данте говорит о «предвечернем часе, когда мысль мореплавателей возвращается назад, когда грусть смягчается воспоминанием о прощальном привете друзей, когда новый странник наполнен любовью и слышит дальний звон — ему кажется, что это день оплакивает свое умирание»14.
Этот день, оплакивающий свое умирание (il giorno pianger che si more), эти воспоминания о прощальном привете друзей (dolci amici adio), это настроение поэта XIII в. не могли не быть конгениальными чувствам ученого XVII в. Галилей был путником, отправившимся очень далеко, в новую эпоху, и его томила любовь к прошедшему, и он находил утешение в воспоминаниях о друзьях и вписывал их имена в «Беседы», и каждое новое впечатление ассоциировалось у него с печалью о долгом дне Возрождения.
Помимо предчувствия нового стиля науки — сухого и систематического, — Галилей мог жалеть о национальном колорите Возрождения и барокко. Конечно, переводы «Диалога» доставили ему громадное удовлетворение. Конечно, лейденское издание «Бесед» скрасило самые тяжелые для Галилея годы. Но перечитывая изданный теперь на латыни «Диалог» и, позже, представляя себе (он уже не мог прочесть) латинские части «Бесед» и читая или вспоминая названия далеких от Венеции и Флоренции городов, где издавались его книги, Галилей жалел о счастливой поре — счастливой для него и для всей Италии, — когда яркость и богатство тосканской речи вливались в основной поток мировой науки.
Здесь ничего нельзя было сделать. Теперь основные импульсы науки были связаны не с Адриатикой, не со Средиземным морем, а с океаном. Книги Галилея издавались (а книги следовавших за ним мыслителей — Декарта, Гюйгенса и Ньютона — были написаны) в странах, где атлантическая торговля создала новую промышленность, новую политическую обстановку, новые условия развития науки и новый стиль научного творчества. Смещение основных путей мировой торговли было тем определяющим фоном, на котором развернулся террор инквизиции. Галилей понимал это. В данном случае понять не значило простить, и Галилей не прощал своим палачам. Но он видел, что его личная трагедия и трагедия науки совпадают во времени с большим сдвигом — изменением географической дислокации основных центров научного прогресса, изменением содержания, проблем и стиля науки. И он принял этот сдвиг: напечатанные в Лейдене, содержавшие сравнительно строгую латинскую канву, посвященные новым паукам «Беседы», в их отличие от «Диалога», были знамением нового периода в истории науки, ее нового дня.
На исходе заканчивавшегося дня, на исходе науки Возрождения, Галилей жалел о его исчезающих красках. Но он знал, что смена дня и ночи в науке, как и на Земле, — результат движения.
Много лет спустя, когда наука, основанная на «Principia» Ньютона, подошла к своей вечерней поре и вечерняя заря классической теории совместилась с утренней зарей относительности и квант, Лоренц жалел, что он не умер раньше, чем будут низвергнуты кумиры его юности. Это не помешало ему принять участие (и какое участие!) в научной революции. Каждый великий мыслитель смотрит на научный прогресс с вершины и за закатом он видит восход нового дня. И Галилей его видел. Он знал, что, несмотря на смену форм, наука движется. Eppur si muove!
Примечания
1. Ed. Naz., XV, 171, 181.
2. Ed. Naz., XV, 354, 363.
3. Ed. Naz., XVI, 115—119.
4. Ed. Naz., XV, 243; XVI, 41, 55.
5. Ed. Naz., XVI, 59.
6. Цит. по фр. переводу: Oeuvres diverses du Sieur D. avec le traité du sublime ou du merveilleux dans discours. Traduit du Grec de Longin. Paris, Billains, 1683, p. 42—43.
7. Ed. Naz., VII, 569—712.
8. Ed. Naz., XVI, 30, 53, 61.
9. Ed. Naz., XVI, 67.
10. Ed. Naz., VII, 712—750.
11. Ed. Naz., VII, 744.
12. Ed. Naz., XVII, 247.
13. Ed. Naz., XVII, 271.
14. Purg., VIII, 1—2.
|