|
Монж оставляет Египет вместе с главнокомандующим
Краткость времени не позволяет мне рассмотреть труды Египетского института; я должен обратиться к обстоятельствам, ускорившим отъезд главнокомандующего и с ним Монжа.
Когда турецкая армия, высадившаяся у Абукира, была разбита и прочие дела шли так же благополучно; тогда в Каире получены весьма горестные известия об итальянской армии. Бонапарт немедленно решился возвратиться во Францию с Монжем и Бертолле. Малейшая нескромность могла повредить этому дерзкому предприятию. Монж употребил все возможные средства сохранить вверенную ему государственную тайну. Но успел ли? Не смею сказать решительного слова; судите сами.
Генерал объявил, что он намерен посетить Дельту и оттуда отправиться для подробного обозрения западной части пустыни, потому что восточную он видел уже по завоевании Каира. Непродолжительное путешествие к устьям Нила не могло заставить Монжа подарить все свои книги и рукописи библиотеке института. Этому удивились все жившие во дворце Гассан Кашефа. В тот же день Монж отдал Конте все свои столовые запасы. Тогда некоторые члены ученой комиссии встревожились и решились наблюдать за поступками своего президента; они даже подслушали его восклицание: «Бедная Франция!» Хотя эти два слова не намекали на неожиданный отъезд из Египта, однако они обнаруживали, что отечеству угрожают опасности. С этой минуты начали просить Монжа об открытии тайны. Ответы его были бессвязны. Горесть о разлуке со своими товарищами, друзьями, учениками ясно изображалась на его лице, во всех его телодвижениях; у него выражалось даже неодобрение Бонапарту: «Генерал слишком спешит!» Наконец, после двух дней невыносимого сомнения, 30 термидора, карета главнокомандующего, под прикрытием эскорта, остановилась перед институтом. Монж и Бертолле сели в нее, а Фурье и Костаз бросились к ее дверцам и просили отъезжающих товарищей успокоить справедливые подозрения всей комиссии. — «Друзья мои, — отвечал Монж, — может мы едем во Францию, но это мы узнали только теперь».
Таким образом намерение генерала было открыто; он изъявил свое неудовольствие; но Монжу нетрудно было оправдаться. С глубоким чувством он описал свое затруднительное положение. Он сказал, что все члены ученой комиссии твердо надеялись, что он и Бертолле никогда с ними не расстанутся; а теперь они имеют право укорять их в несдержании слова; притом же вы сами, генерал, не совсем строго хранили тайну: вспомните о женском портрете, который вы беспрестанно требовали от живописца Конте; вы посылали к нему по три раза в день; такое нетерпение стоит моих книг и припасов. Генерал улыбнулся, и спор прекратился.
В то время, как ученые, несмотря на свое огорчение, готовились отправиться в Верхний Египет, один из них, Парсеваль Грандмезон, мучимый тоской по отчизне, оставил Каир, не сказав никому ни слова, и отправился в Александрию. Непонятно, каким образом больной человек, один, со своими бедными средствами, доехал до этого города так же скоро, как генерал, располагавший армией и всей побежденной страной. Я думаю, что и сам поэт не может объяснить такого чуда. Но как бы то ни было, он приехал в Александрию в ту минуту, в которую два фрегата, Мюирон и Каррер, стоявшие далеко от пристани, готовились поднять паруса. Генерал не хотел принять Парсеваля, называя его путешествие непослушанием, даже бегством. Монж просил неотступно:
— Вспомните, — говорил он генералу, — что Парсеваль часто украшал наши заседания чтением отрывков из своего перевода «Освобожденного Иерусалима». Вспомните, что он пишет поэму из жизни Филиппа-Августа, и написал уже двенадцать тысяч стихов.
— Правда, — отвечал Бонапарт, — но и прочитать их могут только двенадцать тысяч человек.
Все засмеялись; Монж знал, что веселость делает снисходительными, воспользовался случаем, и Парсеваль был принят на корабль.
Простим Бонапарта за эпиграмму несправедливую, потому что она спасла от отчаяния и, вероятно, от безвременной смерти одного из почтеннейших наших литераторов; потому что она позволила Французской академии достойно оценить человека, который, подобно Кребильону, вступая в нее, имел право сказать:
Aucun fiel n'a jamais empoisonné ma plume. (Желчь никогда не отравляла моего пера.)
Во всю дорогу от Александрии до берегов Франции, на Мюироне не было уже ученых и глубокомысленных бесед, которыми наслаждались пассажиры Востока, сопровождаемого тулонской экспедицией. Не науки, но беспокойство о несчастиях Франции, об ее отношениях к европейским державам и сомнительное положение самого Бонапарта составляли предмет разговоров.
«Знаете ли, — сказал однажды Бонапарт, — что я нахожусь между двумя противоположными крайностями? Если я приеду во Францию живым и здоровым, то уничтожу фракции, приму начальство над армией, побью неприятелей и заслужу благоволение моих сограждан. Но вообразите, что меня возьмут англичане; тогда запрут меня в понтоны, а Франция будет считать меня дезертиром, генералом подлым, оставившим свою армию. Итак, надо действовать решительно. Я никогда не сдамся англичанам. Если на нас нападут с превосходными силами, мы будем биться отчаянно. Когда неприятельские матросы взойдут на наш фрегат, тогда он должен взлететь на воздух».
Окружавшие генерала слушали его с явным беспокойством и удивлением; никто не сказал одобрительного слова; Монж прервал молчание и вскричал: «Генерал, вы верно определили ваше положение; при неудаче нам непременно надо взлететь на воздух». — «Я ждал таких слов от твоей дружбы, Монж; тебе поручаю исполнение последней нашей надежды».
На другой день, на горизонте показался парус; его приняли за неприятельский; тотчас начали приготовляться к бою, и все заняли свои места. Но скоро уверились, что корабль не английский. «Где Монж? — тогда спросил Бонапарт. — Сыщите его и скажите, что нет опасности». Монж стоял у констанельской с фонарем и фитилем.
|