|
Бальи — мэр Парижа. Марат, его враг. Происшествия 6 октября
Бастилия была взята 14 июля. Национальное собрание 15 июля получило от короля позволение послать в Париж депутацию, в надежде успокоить город и восстановить в нем порядок. Госпожа Бальи, всегда боявшаяся за своего мужа, тщетно просила его не присоединяться к депутатам. «Мне, — отвечал Бальи, — не опасно явиться перед парижанами после моего президентства».
Депутация исполнила свое дело к удовольствию парижан, и архиепископ парижский, президент городской ратуши (Hotel de Ville), предложил уже отправиться в собор для Te Deum, как вдруг все собрание взволновалось и единогласно назначило Бальи мэром Парижа, а Лафаета начальником национальной гвардии, существование которой было дозволено королем. В протоколах муниципалитета находим, что Бальи, сделанный мэром неожиданно, поклонился собранию и, рыдая, не мог сказать ни одного слова. Рассказ самого Бальи немного отличается от официального, но я приведу его, как пример чистосердечия и скромности.
«Я не знаю, плакал ли я, что я сказал; но помню, что я был изумлен, пришел в замешательство, обезумел. К изумлению присоединилась моя обыкновенная робость среди многолюдных собраний. Я встал, пробормотал несколько слов, которых никто не слышал; я даже сам не слышал их; но мое смущение было выразительнее слов. От этой оцепенелости я принял должность, не думая об ее трудности».
Бальи, став мэром и тайно одобряемый национальным собранием, воспользовался своими связями с Вик д'Азиром, врачом королевы, чтобы склонить Людовика XVI показаться парижанам. Совет его был принят, и 17 июля начальник города имел счастье встречать короля при заставе и произнести речь, которая начиналась следующими словами: «Я представляю вашему величеству ключи доброго города Парижа. Они те же, которые подносили Генриху IV. Тогда он завоевал свой народ, а ныне народ вновь завоевал своего короля».
Эту риторическую фигуру сперва все хвалили, а потом начали осуждать ее с ожесточением. Многие находили в нем тайное намерение оскорбить короля; но вся речь и характер оратора доказывают, что Бальи не был способен к низости, которую предполагал в нем один из почтенных членов Французской академии. Притом прошло более года, и никто из придворных не изъявлял подозрения в столь неприличном поступке.
Мэр Парижа находился среди тех же самых людей, о которых он прежде заметил с горестью: «В собрании избирателей я заметил нерасположение к литераторам и академикам». Это нерасположение не переменилось.
Политическому волнению 1789 г. предшествовали весьма крутые перемены в атмосфере, имевшие значительное влияние на ход событий. Всем известно, что суровая зима с 1788 на 1789 г. была причиной многих страданий народа, но может быть не все знают, что 17 июля 1788 г. крупный и беспримерно сильный град в несколько часов опустошил широкое пространство между департаментом Шаранты и границами Нидерландов, и оттого на севере и западе Франции оказался недостаток хлебного зерна.
Голод становился чувствительным, когда 15 июля Бальи вступил в должность мэра. В этот день он осмотрел рынок, побывал у многих булочников и уверился, что муки и зерна останется не более, как на три дня. На другой день, 16 июля, все пристава, надзиравшие за продовольствием, разбежались от страха; начатый подвоз хлеба прекратился и Парижу угрожало страшное бедствие.
Бальи рассуждал, что при недостатке хлеба толпа ничего не понимает и ничего не будет слушать; никто не станет разбирать; от чего происходит голод — от причин ли естественных или от злонамеренности; все закричат в один голос: мы хотим есть! Этот крик превратится в общее бешенство; никакая человеческая сила не будет в состоянии удержать порядок и спокойствие: он решился день и ночь хлопотать о снабжении столицы хлебом и заслужить звание «кормильца парижан», которым он гордился до несчастного конца своей жизни.
Бальи в своих записках каждый день отмечал свои поступки, свое беспокойство и страх. Для наставления счастливых администраторов нашего времени, не бесполезно выписать несколько слов из его дневника.
«18 августа. Наши запасы много уменьшились. Каждый день зависит от исполнения вчерашних приказаний. К нашей беде, мы узнали, что обоз с мукою был остановлен в Бур-ла-Рейн; разбойники разграбили рынки на дороге из Руана и захватили двадцать возов с мукою, назначенною для Парижа; несчастный Соваж убит в Сент-Жермене, и Томассен едва спасся от народной ярости в Шуази».
Эти и подобные слова повторяются столько раз, сколько дней продолжался голод 1789 г. Нетрудно понять, как велико было беспокойство Бальи со дня его вступления в должность мэра. Но для пополнения кар-тины надо упомянуть о безрассудных поступках многих людей, которые во все вмешивались и все портили.
«21 августа. Припасов было так мало, что жизнь столичных жителей зависела от математической точности наших соображений. Узнав, что в Пуасси пришло судно с 1800 мешками муки, я тотчас отправил за ними сто подвод, и вот вечером один офицер, без права и без приказания, поворотил их назад, думая, что ни одно нагруженное судно не остановилось на Сене. Трудно представить, как рассердил и огорчил меня такой безрассудный поступок. Мы вынуждены были поставить часовых при дверях хлебников». Понятны гнев и отчаяние Бальи. Даже ныне, через полвека, нельзя вспомнить без содрогания, каких бедствий и ужасов надо было ожидать от безрассудства и произвола человека, совсем не принадлежавшего администрации.
Силою предусмотрительности, деятельностью и твердостью Бальи успел победить все препятствия и отвратить бедствия, которыми угрожали голод действительный и голод от злонамеренности. Он победил; но с того времени здоровье его глубоко расстроилось и душа получила те язвы, которые никогда не заживают. «Когда, — пишет Бальи, — проходил я мимо хлебных лавок и видел осаждавшую их яростную толпу, тогда сердце мое стеснялось. Даже ныне, когда довольство возвратилось, я не могу без содрогания глядеть на пекарню».
Постоянные столкновения с советниками и помощниками ежедневно извлекали из страдающей души Бальи восклицание: я перестал быть счастливым! Внешние неприятности не столько его огорчили; но ими также не следовало пренебрегать. Победим наше справедливое отвращение и бросим взгляд на гнусное гнездо, где готовилась самая злая клевета на Бальи.
За несколько лет до революции один невшателец оставил свои горы, перешел Юру и явился в Париж искать счастья. Без денег, без отличительных дарований и без всякой известности, с отвратительной наружностью, с неопрятным видом, казалось, трудно было надеяться на успех; но один из академиков сказал: «Франция есть отечество иностранцев», и скоро по своем приезде невшателец, в качестве врача, был причислен ко двору одного из принцев королевского семейства, где он сделал тесные связи со многими сильными придворными.
Пришелец жаждал литературной славы. Между его первыми сочинениями был медико-философский трактат, в трех томах, о взаимной связи между душой и телом; автор считал его превосходным. Вольтер, уступив настойчивым просьбам герцога Прасленя, покровителя швей-царского медика, обещался прочитать книгу и сказать о ней свое мнение.
Автор был в восхищении. Он учил, что душа находится в мозговой оболочке, и поэтому вполне надеялся на одобрение Фернейского философа; он забыл только одно: старик имел вкус, а книга его выходила за пределы приличий. Явилась статья Вольтера, начинавшаяся строгим уроком: «Не надо презирать других и уважать самого себя до такой степени, что возмущается душа всякого читателя». Конец статьи еще убийственнее: «Везде виден арлекин, потешающий партер».
Арлекин этим не удовольствовался: не удалось в литературе, он бросился в науки.
Здесь невшательский врач принялся за Ньютона; но, к несчастью, его критика относилась именно к тем местам оптики, очевидность которых не уступает точности самой геометрии. В этот раз покровителем медика был Майль-буа, а судьей — академия наук.
Академия наук выразила свой приговор, не шутя; она, например, не упомянула об арлекине, но указала, что предполагаемые опыты для опровержения различной преломляемости света и объяснение радуги не имеют никакого ученого достоинства. Однако же автор не унывал, даже надеялся на отмщение.
Пользуясь связями с герцогом Виллеруа, губернатором Лиона, он от чужого имени предложил на конкурсе все свои оптические вопросы через лионскую академию и доставил ей деньги для премии. Но и тут, по-видимому, самая верная надежда не сбылась: премию получил не любимец герцога Виллеруа, а астроном Фложерг. С этого времени псевдофизик стал заклятым врагом всех ученых обществ и всякого академика.
Оставив всякий стыд, он решился приобрести ученое имя в естественной философии воображаемыми опытами и фиглярством. Для примера, упомянем об одном его фокусе: физик Шарль изобрел металлические рыбки; вопреки всем несомненным опытам, наш медик решился доказать, что смола проводит электричество и для этого искусно спрятал рыбки в куски смолы и начал показывать невиданное чудо.
Эти подробности необходимы. Надо было сорвать ученую маску с бессовестного журналиста, бывшего главной причиной несчастий Бальи. Публика радуется, когда узнает, что с дарованиями отличного писателя соединяются прекрасные качества сердца, и также остается довольною, если уверится, что никакими умственными достоинствами не отличался человек с презрительными страстями и погруженный в пороки.
До сих пор, описывая характер и проделки врага Бальи, я не произнес его имени. Я старался назвать его как можно позже — так тяжело это и для меня, и для всех честных людей. Его звали Маратом.
Этот литератор, физиолог и физик, шарлатанством своим был доведен до крайности, из которой выйти помогла ему революция.
Когда революция стала непреодолимой, тогда он действовал в низших сферах политического мира и отличался непостоянством своих мнений. Сперва он был самым горячим противником созыва нотаблей и народного волнения 1789 г. Демократические постановления того времени встречали в нем неумолимого, ожесточенного цензора. Марат даже уверял, что он уезжает в Англию, потому что нововведения для него невыносимы. Однако, через месяц при взятии Бастилии, он возвратился в Париж, основал журнал и тотчас опередил всех, которые, желая отличиться, доводили дела до самой крайности. Старые связи Марата с Колонном всем известны; но забыты слова Пита: «Франция, достигнув свободы, возвратится к прошедшему по своей необузданности»; противники революционных партий также думали, что худшее есть единственное средство к возвращению хорошего старого. Такие сближения представлялись умам только восьми или десяти членов наших собраний, потому что в характере французов нет недоверчивости и подозрительности. Сами историки наших смут едва касались этого вопроса. Предсказывать всегда опасно; но я осмеливаюсь верить, что, изучив внимательно поступки и слова Марата, увидят в них мысли, подобные тем, которые находим в книгах об охоте: плохо воспитанные соколы и кречеты сперва убивают птиц и зверей по знаку и в пользу своих хозяев, а потом уже не повинуются им и терзают добычу для утоления своей кровожадности.
Марат помнил, что во время революций негодяи действуют единственно в целях своей корысти и для своих успехов стараются сделать подозрительными людей честных. Парижского мэра и начальника национальной гвардии он выбрал первой целью своей журнальной клеветы. Сверх того, Бальи был главным предметом его ненависти по своему званию академика.
У людей маратовского темперамента раны самолюбия никогда не заживают. Без ненавистных, отсюда происходящих страстей, человек, управлявший ежедневным журналом, составлявший бесчисленное множество пасквилей, которыми облеплял стены парижских домов, и участвовавший в битвах конвента и клубах, не мог находить времени для обширных писем против врагов его теорий и шарлатанства — писем, в которых отзывы о Монже, Лапласе и Лавуазье напитаны такой гнусной клеветой и такими отвратительными выражениями, что я стыжусь заимствовать из них даже одно слово.
Итак, в лице Бальи так называемый друг человечества преследовал и парижского мэра, и академика. Знаменитый ученый, добродетельный начальник города не обращал внимание на клеветы. Ненавистный клеветник совершенно понимал такое благородство; но надеялся, что его лукавые и постоянные наущения не останутся без последствий. Марат каждый день кричал: «Пусть Бальи отдаст отчеты», и т. к. по словам Наполеона повторение есть самая сильная риторическая фигура, то оно взяло свое: в некоторых тупых головах, в некоторых слабых и невежественных членах городского совета родилось сомнение, и Бальи сам захотел отдать отчет, состоявший в двух словах: Бальи никогда не прикасался к общественным фондам.
Он вышел из ратуши, растратив две трети собственного имущества. Если бы его управление было продолжительнее, то у него ничего бы не осталось. Прежде, нежели город назначил ему содержание, на одни благодеяния он издержал тридцать тысяч ливров.
Вот общий вывод о бескорыстии Бальи. Но подробности любопытны и вполне открывают его благородство. Мэр и жена его только один раз принимали участие в казенной меблировке, назначенной для их квартиры: они отвергли все роскошные вещи: фарфор заменили фаянсом, новые ковры подержанными и комоды из акажу ореховыми.
Бальи считал бесчестным получать жалованье за номинальные должности: когда он не мог постоянно посещать национальное собрание, тогда не касался гонорара депутатов, чему много удивлялись глупцы, поверившие Марату. Этого мало: Бальи не подражал своим предшественникам, купеческим старшинам; он не пользовался доходами из нечистых источников; именно: должностные купцы сначала делили между собой доходы от лотерей; Бальи приказал присоединить их к доходам города.
В любом корыстном деле Бальи являлся гражданином честным, просвещенным и его бескорыстие равнялось прочим его высоким достоинствам. Это доказать нетрудно. Но в памфлетах того времени я нахожу один его поступок, который не берусь оправдывать. Бальи принял для своих служителей ливрею от города; этого никто не осуждал; но он выбрал для нее чрезвычайно яркий цвет, и начались толки; враги его даже не подумали, что, может быть, этот цвет предложили ему для того, чтобы его служители были видны в толпах народа, теснящегося на парадах и церемониях; а может быть, он понравился самому Бальи. Положительных доказательств не имею, и поэтому это ужасное преступление остается на совести бывшего мэра. Да надо и то сказать, что при всем моем уважении к добродетельному Бальи, я не считаю его человеком без погрешностей.
В октябрьских происшествиях 1789 г. Бальи и Лафает употребляли тщетные усилия для удержания городской черни, бежавшей толпами в Версаль. Когда эти толпы, 6 октября, возвращались, сопровождая карету с королевским семейством, тогда Бальи почтительно поприветствовал короля при заставе. Через три дня он свидетельствовал глубочайшую преданность королеве от имени городского правления.
Лали Толлендаль, выйдя из национального собрания, которое называл он вертепом людоедов, обвинял Бальи за происшествие 6 октября. В письме своем он с негодованием утверждал, что в день прибытия короля среди беснующейся толпы, перед его каретой несли на пиках головы несчастных гвардейцев, и прибавляет: «Прекрасный день для Бальи!»
Если предположим, что перед каретой короля действительно несли две головы, то Бальи виноват без оправдания; Лали Толлендаль смешал время: после столкновения с гвардейцами негодяи точно принесли две головы, но утром, до прибытия королевского семейства, и когда они со своими варварскими трофеями вошли в город, тогда их арестовали и по приказанию Бальи посадили в тюрьму. Так Лали Толлендаль и верившие ему историки рассказывают небывалое.
|