|
Рассмотрение управления Бальи
Парижский мэр довел свои записки только до 2 октября 1789 г. Разбор и оценка позднейших происшествий не имеют оснований несомненных, чистых, точных и определительных, как истина. Ксенократ, по свидетельству историков, славился у греков своею честностью. Один раз его позвали свидетелем по судебному делу; по обычаю того времени, он хотел подойти к жертвеннику, но судьи единогласно остановили его, сказав: «эта формальность не для тебя; твоя клятва ничего не прибавит к истине твоих слов». Точно таков Бальи в своих записках; ни одно его замечание не подлежит сомнению. Он мог обманываться, но никогда не обманывал.
Всячески постараюсь описать последние дни Бальи со всей точностью, которая возможна при прилежном и добросовестном сравнении известий противников и последователей революции; однако же я желаю, чтоб никто не смешивал двух частей моей биографии: с этой целью, я останавливаюсь и хочу разобрать различные известия о бывшем академике. Вместе с тем я буду иметь случай дополнить важные пропуски.
В одной биографии, впрочем благосклонной к Бальи, я прочитал, что он был сделан мэром в тот самый день, в который убили Флесселя. Под этим известием скрывается хитрое намерение уверить публику, что несчастный Бальи получил важную должность из нечистых рук убийц, от презренной толпы. Ученый биограф, несмотря на свою добрую волю, не мог уничтожить клеветы; но для этого надо только сравнить числа. Флессель был убит 12 июля, а Бальи сделан мэром через три дня.
Такое же замечание сделаю на новейший «Биографический словарь», в котором описывают тщетные усилия Бальи удержать чернь от убийства губернатора Бастилии (Лонэ): Бальи не мог делать никаких усилий; он тогда был в Версале и стал мэром после взятии Бастилии. Такие ошибки, по истине, непростительны.
Многие, плохо знающие современную историю, воображают, что во все время управления Бальи Париж был истинным вертепом убийств. Это роман; вот истина.
Бальи был мэром два года и четыре месяца. Во все это время в столице случилось только четыре политических убийства: убили Фулона и его зятя Бертье де Совиньи в ратуше; застрелили почтенного жандармского офицера Дюроше в Шальо, в августе 1789 г.; зарезали булочника во время бунта в октябре того же года. Теперь я не говорю о двух несчастных, убитых в деле на Марсовом поле в июле 1791 г.; это несчастное происшествие опишу особо.
Убийцы булочника были схвачены, осуждены и казнены; семейство его получило пансион.
Смерть Дюроше приписывают взбунтовавшимся швейцарским солдатам.
Ужасное и достойное вечного сожаления убийство Фулона и Бертье случилось при таких обстоятельствах, которыми не может управлять никакая человеческая сила. В голод одно слово приводит к неистовству. Уверили, что Равельон будто бы сказал, что работник может содержаться пятнадцатью су в день, и без революции мануфактуру его разрушили до основания. Фулона также обвинили в словах: «Я заставлю народ есть сено», и крестьяне, соседи министра, схватили его, привезли в Париж и голодная чернь растерзала его вместе с зятем.
Виновата чернь во всех неистовствах, особенно, когда голод есть следствие причин естественных, а не злонамеренности; но что скажете о красноречивом графе Мирабо? Фулон был убит 22 июля 1789 г., а 15, т. е. семью днями раньше, буйный трибун кричал с кафедры: «Генрих IV приказывал ввозить припасы в осажденный и бунтующий Париж; ныне же министры перехватывают обозы с хлебом, назначенные для голодного Парижа». Не такие ли речи возбуждали слепую чернь к бунтам и кровожадности?
В новейшем сочинении один из почетных и уважаемых членов института рассказывает убийство Фулона и произносит такой суд над Бальи, который нельзя ни читать, ни слушать без удивления. Фулона задержали в ратуше; Бальи вышел из нее и успокоил толпу. «Я, — говорит Бальи в своих записках, — не думал, чтоб напали на ратушу, охраняемую часовыми и уважаемую жителями; я считал арестованного вне опасности; я был уверен, что буря утихла и не возобновится; я уехал из ратуши».
Почтенный автор «Истории царствования Людовика XVI» противополагает этим словам извлечение из протоколов ратуши: «избиратели (выходившие с Бальи на площадь) говорили, что спокойствие ненадежно» и прибавляет: «Почему один только мэр обманывался? Кто не поймет, что в подобные дни нельзя надеяться на спокойствие народа; правитель города не может оправдаться своей слабостью». Конец повествования ясно доказывает, что автор под слабостью разумел низкую трусость.
От всей души протестую против этого обвинения. Бальи уехал, потому что не мог представить себе, чтобы вломились в ратушу. Советники его, в том же протоколе, выразили ту же мысль. Где же тут противоречие? — Бальи ошибся в своем предположении, и только. Где доказательства его трусости?
Да еще посмотрим, справедливо ли думают те, которые желают, чтобы мэр оставался в ратуше безвыездно? Они забывают, что тогда обязанности мэра были многосложны и не терпели отсрочек; они забывают, что тогда надо было заботиться о продовольствии семи или восьми сот тысяч жителей столицы и успех в этом трудном деле зависел от исполнения распоряжений, сделанных накануне. Крон, оставив должность лейтенанта полиции, не переставал быть честным гражданином и несколько дней давал Бальи драгоценные советы; но в день ареста Фулона, Крон считал себя также погибшим. Бальи спешил к нему и к его семейству с намерением поискать для них надежное убежище. В эти немногие часы, посвященные благодарности и благотворительности, случилось насилие, которому мэр не мог бы воспрепятствовать, потому что Лафает, начальник военной силы, ничего не успел сделать. Надо еще добавить, что, для спасения Крона, Бальи оставлял ратушу ночью с 22 на 23 июля, чтобы отставного лейтенанта полиции проводить далеко от Парижа.
Самое прискорбное зрелище представляет честный человек, обвиняемый также человеком честным. Надо избегать таких ошибок и не давать пищи пересудам злых. Для беспристрастной и справедливой оценки поступков наших предшественников надо иметь перед глазами картину непреодолимых препятствий в смутное время, когда и сама власть не может действовать свободно.
Недостаток в продовольствии производил множество затруднений, множество несчастий; но и другие причины имеют не меньшее влияние на ход происшествии.
Бальи упоминает в своем дневнике о кознях одной страшной партии в пользу... под именем... Имена в оригинале пропущены. Известный его издатель пополнил пропуск. Я не имею такой смелости; я хотел только заметить, что Бальи должен был удерживать чернь от неожиданных волнении и бороться с кознями тайных агентов, раздававших деньги щедрыми руками. Через несколько дней, говорит Бальи, узнали адского интригана, подкупавшего зевак. Здесь недостаток собственных имен; но нет сомнения, что были люди, которые под маской врагов революции сообщали ей быстрое, неудержимое движение. Эти люди собрали в столицу до сорока тысяч иностранцев и бродяг. Чем их можно было удержать? Судами? Но суды не имели нравственной силы и так же склоняли на сторону так называемых врагов революции. Национальной гвардией? Но она только что начинала составляться; ее начальники почти не знали друг друга и также не знали своих подчиненных. Можно ли было полагаться на силу регулярного войска? Оно состояло из шести батальонов французской гвардии без офицеров, из шести тысяч солдат, собравшихся в Париже со всех концов Франции, произвольно, отдельно, прочитав в газетах следующие слова Лафаета: «толкуют о дезертирах! Истинные дезертиры те, кто не оставляет своих знамен». Наконец, в Париже шатались шестьсот гвардейских швейцарцев, ушедших из своих полков. Несмотря на памятник в Луцерне, скажем откровенно, что в то время сами швейцарцы были заражены духом буйства.
Надо считать совершенно слепыми тех, которые понадеялись бы удержать порядок в городе с восемьюстами тысячами жителей, не имея почти никаких для того средств. Итак, все мнимые обвинения Бальи в слабости доказывают, что честный человек не должен участвовать в делах во время революции.
Один администратор новейшей фабрики, с чувством смешного самодовольства, утверждает, что «Бальи был ниже должности мэра; незаслуженная благосклонность народа поместила его в ратуше. Бальи в свое управление не расчистил в Париже большой площади, не провел широкой улицы, не воздвиг ни одного великолепного здания; Бальи следовало бы оставаться астрономом, ученым или литератором».
Удивительное обвинение! Бальи не расширил ни одной улицы, не построил дворца в двадцать восемь месяцев своего управления? Правда, совершенная правда. Бальи должен был кормить жителей Парижа, когда доходы города, вместе с суммами, опускаемыми Неккером, едва были достаточны для самых необходимых нужд. На несколько лет раньше парижане с неудовольствием смотрели на пошлины за ввоз жизненных припасов; от этого времени сохранился стих, который был наклеен на таможню, собиравшую пошлины:
Le mur murant Paris rend Paris murmurant.
Народ не роптал, но при удобном случае бросился к заставам и разрушил их. Городское управление с трудом их восстановило; несмотря на то, контрабандисты прорывались через них силою и прежние ежемесячные доходы с жизненных припасов в 70 тысяч франков уменьшились до 30. Кто потрудится сравнить эти цифры с доходами нашего времени, тот перестанет судить о прошедшем по настоящему.
Но, говорят, улучшения в нравственности не требуют расходов. Что же сделал Бальи в этом отношении? Вопрос ясен, но не будет ли раскаиваться тот, кто предложил его? Вот ответ.
В наше время математика одержала блестящую победу над жадностью некоторых начальников городов; она уничтожила игорные дома. Спешу доказать, что такой же проект занимал мысли Бальи; он даже исполнил некоторую его часть. Никто, кроме Бальи, не восставал против картежных вертепов с большой силой и убедительностью.
«Объявляю, — писал парижский мэр от 5 мая 1790 г., — что в моих глазах игорные дома — общественный бич. Я думаю, что такие сборища не только не могут быть терпимы, но их надо открывать и преследовать, употребляя дозволительные средства, не нарушая спокойствия граждан».
«Считаю постыдным доход с этих домов. Я думаю, что даже для добра не надо покровительствовать порокам и беспорядкам. На основании этих правил я не позволил завести ни одного игорного дома. Я постоянно отказывал просьбам, постоянно объявлял, что буду преследовать недозволенные дома».
Если я прибавлю, что Бальи уничтожил травлю зверей, приучающую толпу к жестокосердию и кровожадности, то я в свою очередь могу спросить поверхностного писателя, чем он оправдается, назвав управление Бальи бесполезным?
14 мая 1791 г. Бальи явился в национальное собрание и от имени города Парижа требовал уничтожения порядка, относящегося до рождений, браков и смертности и приводящего к важным злоупотреблениям. Если ныне восстановлено согласие между гражданскими и религиозными постановления, то этим обязаны мы умной твердости Бальи.
Всякий правитель должен обращать внимание на несчастных, заключаемых в тюрьму. Бальи не забыл этого святого долга. В конце 1790 г. старые суды не имели уже никакой нравственной силы, а новые не были еще учреждены. Такое состояние правосудия раздирало душу академика. 18 ноября он выразил свою горесть национальному собранию.
«Господа, тюрьмы переполнены. Невинные ожидают правосудия, виновные — конца угрызений их совести. Все дышат зараженным воздухом, и болезни производят страшные опустошения. Там обитает отчаяние. Отчаяние говорит: или умертвите или судите. Посещая тюрьмы, мы слышим раздирающие вопли родственников заключенных и хотим, чтоб их услыхали отцы отечества. Мы напоминаем им, что в тюрьмах, жилищах преступления, скорби и болезней, время кажется остановившимся: месяц считается веком... Мы требуем, чтобы суды очистили тюрьмы оправданием невинных и справедливым наказанием виновных».
|