|
Бальи, свидетель в процессе королевы. Его собственный процесс. Его осуждение на смерть. Казнь; неверные о ней рассказы
Бальи призван свидетелем потому, что часть гнусных обвинений против Марии-Антуанетты падали на него самого. Летописи старых и новых судебных мест не представляют ни одного подобного примера. Чего ожидали от Бальи? Не хотели ли побудить к ложному свидетельству, для спасения своей жизни? Совершенно ошиблись; такого человека, как Бальи, нельзя было склонить на подлость.
— Знаешь ли ты подсудимую? — спросил его президент кровожадного судилища.
— Знаю, — отвечал Бальи, поклонившись почтительно королеве.
Потом он с ужасом протестовал против ненавистных обвинений, исторгнутых от Дофина и от дитя против его матери. С этой минуты на Бальи упал гнев чудовищ. Бальи не поколебался.
10 ноября 1793 г. Бальи снова был призван в революционный трибунал, но уже как подсудимый. Главное обвинение состояло в его участии в отъезде короля и в происшествии на Марсовом поле.
Даже в 1793 г., до сведений, сообщенных потом многими лицами, участвовавшими в отъезде короля, никто не сомневался, что Бальи нимало не содействовал этому отъезду; он, сколько мог, противился ему и никогда не имел намерения вместе с королем удалиться к иностранцам. Итак, всякий честный человек, какой бы партии ни принадлежал он, не может читать без негодования следующие слова в судебном акте: «Злодей Бальи жаждал народной крови»!
Происшествие на Марсовом поле было поводом к важному обвинению и возвело Бальи на эшафот. Подобное повторилось в 1830 г. Итак, я старался узнать его во всей истине, во всех его подробностях, чтобы навсегда объяснить темную часть жизни Бальи. Я успел в том и не имею надобности подкрашивать истину. Я даже не возвратился бы к происшествию, весьма известному французам, если бы не было иностранцев, может быть, имеющих ложное об нем понятие.
Вспомним же несчастные обстоятельства.
Вечером 17 июля толпы собрались на Марсовом поле, около жертвенника отечества, т. е. около досчатого строения для праздника годовщины 14 июля; часть сборища разной сволочи хотела подписать просьбу о низведении Людовика XVI, в противность определению конституционного собрания. Чтобы остановить народное волнение, объявлен был военный закон. Национальная гвардия, под предводительством Бальи и Лафаета, прибыла к пресловутому жертвеннику, была встречена неистовыми криками, камнями и выстрелом из пистолета; она открыла огонь, пало несколько жертв, может быть, несколько невинных, пришедших туда из любопытства. Точное число убитых неизвестно; их считают от двадцати четырех до двух тысяч.
Революционный суд над Бальи выслушал свидетелей, между которыми был Шометт, прокурор парижского округа, Люлье, департаментский синдик, Кофиналь, один из судей, Дюфирни, смотритель за порохом и Моморо, типографщик. Все они жестоко обвинили мэра Парижа. Но кто не знает, что все они в наших смутах отличались неистовствами и зверством? Их обвинения надо было выслушать с большим недоверием, особенно судьи-свидетеля.
Это еще не все. В июле 1791 г., после задержания Людовика XVI в Варенне, начались решительные нападки на монархическое правление и осмелилась явно выставиться партия республиканцев; приверженцы монархии, как и их противники, не соблюдали благоразумного хладнокровия; та и другая стороны кричали: «надо кончить!»
Бальи окружали люди, преданные республиканцам, люди лжи и способные на все бесчестное и беззаконное. Бальи, судя по себе, не мог предположить, что его товарищи, достопочтенные главы купечества, способны были к обману, искажению и утайке истины происшествий. Но, к несчастью, Бальи менее всех знал истину. На суде он говорил: «красное знамя было выставлено вследствие известий, которые, грозя постоянно возрастающим опасностями, заставили нас отправиться на Марсовое поле с военной силой». Вообще, во всех своих ответах Бальи ссылался на повторные приказания национального собрания, на упреки, которые он слышал со всех сторон, за слабое смотрение за агентами иностранных государств. Против этих-то мнимых агентов мэр Парижа решился прибегнуть к военной силе.
О достопочтенные головы! Если бы вы ограничились забавами вашего невежественного тщеславия, то вас еще можно бы простить; но вы искусно сплетничали, утаивали истину и довели наконец Бальи до поступка, от которого, кроме негодяев, погибли совсем невинные, и в котором не было необходимой надобности, потому что толпа не имела оружия и без сомнения, проголодавшись к ночи, разошлась бы сама собой. Не нужно было стрелять в нее; следовало только наблюдать за ее движениями. Если революционному трибуналу — стыду Франции, понадобилось вспомнить в 1793 г. о происшествии 1791 г., то он должен был начать суд не с Бальи, но с вас, достопочтенные главы.
Что же касается до историков, обвинявших Бальи за приказание стрелять по сборищу на Марсовом поле, то в их обвинениях находим даже смешное. Они пишут, что красное знамя было маленькое; держали его не над головою колонны, как требовал того закон; его не было видно; национальная гвардия была введена во все ворота со стороны города, как бы с намерением окружить, а не разогнать толпу, и пр.
Наконец, нет сомнений, что процесс Бальи принял бы другой оборот, если бы, как пишут историки, присяжные не были выбраны из пьяных сапожников и башмачников. Но тут историки ошибаются: присяжные были хуже тех и других; их выбрали из людей, совершенно преданных республиканской партии; от 1793 по 1794 г. несчастных осуждали люди не беспристрастные, но те люди, которые новыми злодействами желали прикрыть свое главное преступление.
Бальи понимал это и не хотел защищаться, по закону, посредством адвоката. После процесса королевы он издал только небольшую брошюру под заглавием: Бальи к своим согражданам; она оканчивается следующими словами: «Я счастлив моей чистой совестью; но желаю также заслужить ваше уважение; я уверен, что, рано или поздно, вы отдадите мне справедливость».
Бальи был осужден единогласно. Когда президент ненавистного трибунала объявил ему приговор и спросил, не имеет ли он чего-нибудь возразить против меры наказания, тогда осужденный отвечал: «Я всегда исполнял законы и теперь покоряюсь им».
Бальи, в похвальном слове Трессану, сказал: «Французская веселость заменяет стоицизм». Эти слова заставили меня собрать все подробности для доказательства, что в Консьержери, после своего осуждения, Бальи был тверд и весел.
Племянника своего, г. Батбеда, он заставил играть с собою в пикет, по обыкновению. За игрою он думал о будущем ужасном дне и притом с таким хладнокровием, что иногда переставал играть и говорил: «отдохнем немного, мой друг, и понюхаем табак; завтра я буду лишен такого удовольствия; завтра свяжут мне руки».
Приведу несколько слов, которые, свидетельствуя о ясности души осужденного более, нежели предыдущие, согласны с его важным характером и которые достойны памяти.
Один из тюремных товарищей академика, вечером 11 ноября, укорял его, но с глубоким уважением:
— Для чего, — говорил он со слезами, — вы не позволяли нам предвидеть развязки? Вы нас обманывали?
— Нет, — отвечал Бальи, — я учил вас никогда не отчаиваться в законах отечества.
В пароксизме отчаяния некоторые из заключенных, вспоминая прошедшее, доходили до того, что сожалели о своей честности. Бальи наводил забывшихся на путь истины, объясняя им правила, которые не испортили бы ни одной книги моралистов. «Неправда, совершенно неправда, чтобы преступление было когда-нибудь полезно. Ремесло честного человека всегда вернее ремесла бесчестного, даже во время революций. Одно просвещенное самолюбие может умного человека привести на путь истины и справедливости. Если невинность приносится в жертву, то преступление никогда не может надеяться на верные успехи. Расстояние между смертью доброго и злого так неизмеримо, что обыкновенный ум не в состоянии понять его».
Людоеды, пожиравшие своих побежденных врагов для меня менее отвратительны, нежели презренное отребье больших городов, которое, к крайнему сожалению, крикунами и бесстыдными насмешками доводится до того, что возмущает последние минуты жизни. Чем отвратительнее образ униженного человека, тем более надо остерегаться покрывать его яркими красками. С некоторыми исключениями историки последних томлений Бальи, мне кажется, забывали это правило. Неужели недостаточно одной истины, раздирающей душу? Неужели надо увеличивать, без доказательств, адский цинизм людоедов? Неужели надо легкомысленно возбуждать негодование на многочисленный отдел общества? Я не так думаю. Я ничего не пропущу из картины, терзающей мое сердце, но исключу все, что выдумано духом партий.
Я не скрою ни одного вопроса, которые раздаются в моих ушах. По какому праву, говорят мне, осмеливаюсь я менять страницы историков революции, с которыми все согласны? По какому праву вы хотите опровергать свидетельства современников, вы, которые во время смерти Бальи едва только родились, вы, жившие в темной долине Пиренеев, в двухстах двадцати милях от столицы?
Эти вопросы нимало не затрудняют меня. Я не потребую, чтоб мне верили без доказательств. Я вычислю мои доказательства, постараюсь подтвердить мои сомнения. При таких условиях никто не может выдумывать; для всех открыто поле рассуждений; пусть публика произнесет свой окончательный суд. Вот мой общий тезис; к нему прибавлю только то, что, сосредотачивая исследования на одном частном и определенном предмете, лучше видим, лучше узнаем его, нежели направляя внимание по разным путям.
Достоинство современных свидетельств позволительно оспаривать. Политические страсти не представляют предметов в их истинной величине, в истинной форме и под цветами естественными. Неизданные и драгоценные документы разве не проливают света на те события, на которые дух партий набрасывает толстый покров?
Рассказу Риуффа о смерти Бальи слепо следовали все историки революции. Из чего она составлена? Сам Риуфф говорит, что он писал по словам палача, повторенным помощниками тюремщика. Я охотно согласился бы с этим рассказом, хотя и почерпнутым в тюремной грязи, если бы молодой и умный писатель не смотрел на все происшествия и через гнев и досаду на свое заключение и если бы эти чувства не ввели его в явные ошибки.
Кто, например в «Записках о тюрьмах», не читал со слезами рассказа о четырнадцати молодых девицах из Вердюня. «Из этих девиц, — пишет автор, — одна походила на тех молодых и прекрасных существ, которые представляют святую в католических праздниках. Все они исчезли вдруг; их истребили в цветущих летах. На другой день их смерти, женщины, выпускаемые на двор тюрьмы, казались цветником, опустошенным бурей. Мы все были в отчаянии от такого варварства».
Да не обвиняют меня в намерении уничтожить благородное чувство Риуффа; но заметим, что автор ошибается, рассказывая, что все видел собственными глазами. Из четырнадцати женщин, преданных суду по отнятии Вердюня у пруссаков, две были семи лет; их не осудили на смерть по их молодости. Далее один историк, справившись с официальными журналами того времени и с бюллетенем революционного трибунала, к удивлению своему нашел, что из двенадцати осужденных девиц семь было замужних или вдов, лета которых содержались между 41 и 69.
Итак, свидетельства современников должны быть повторяемы, не нарушая уважения к свидетелям. Если на пересмотр революционных списков употребим десятую часть трудов и времени, употребляемых на исследование древних летописей, то из нашей современной истории исчезнут многие случаи, возмущающие душу. Вот сентябрьские убийства: все историки, пользующиеся общим доверием, число жертв этой ужасной резни доводят до шести и даже до двенадцати тысяч; но один писатель, потрудившийся справиться с тюремными списками, не мог насчитать более тысячи. И это число не мало, однако же оно в десять раз меньше принятого многими историками.
Когда мои исследования будут известны, тогда увидят, как много понадобится отбросить от печального повествования о смерти Бальи. Притом, надо обратить внимание на одно неоспоримое обстоятельство: все мои изыскания доказывают, что эшафот Бальи окружали негодяи, отребье парижского населения, получившие деньги от трех или четырех богатых людоедов.
Определение революционного трибунала следовало исполнить 12 ноября 1793 г. Недавно изданные воспоминания одного из тюремных товарищей Бальи, воспоминания Беньо, позволяют нам проникнуть в Консьержери в последнее утро жизни осужденного. Бальи встал рано после спокойного сна невинности. Он пил шоколад и долго разговаривал со своим племянником. Молодой человек был в отчаянии; но осужденный сохранял спокойствие. Накануне, возвратясь из суда, он хладнокровно заметил, что зрители были сильно озлоблены против него и прибавил: «Я боюсь, что для них обыкновенный порядок казни не будет удовлетворителен; но, может быть, полиция примет необходимые меры». Эти мысли пришли на ум Бальи утром 12 числа; он потребовал и вдруг выпил две чашки кофе с водою. Эти предосторожности показались зловещими. «Успокойтесь, — сказал он плачущим своим друзьям, — мне предстоит трудное путешествие и я не доверяю моему темпераменту. Кофе оживляет. Теперь надеюсь прилично дойти до моей цели».
Наступил полдень. Бальи нежно простился с товарищами его заключения, пожелал им лучшей участи, последовал за палачами без слабости и без хвастовства и с завязанными назад руками сел на роковую телегу. Бальи обыкновенно говорил: «несчастлив умирающий, который не обращает взора на прошедшее». Последний взор несчастного был обращен к его жене. Один из провожавших его жандармов принял его последние слова и верно передал их вдове знаменитого ученого. В час с четвертью поезд прибыл на Марсово поле со стороны реки. Здесь, сообразно со словами приговора, был построен эшафот. Слепая толпа закричала с неистовством, что это место не должно осквернять присутствием и кровью великого преступника; по ее требованию, даже по ее приказанию, эшафот был сломан и перенесен по частям в ров, вновь построен. Бальи был бесстрастным зрителем ужасных приготовлений и терпеливо слушал крики неистовой черни; он не произнес ни одной жалобы. Холодный дождь, шедший с самого утра, падал на открытую голову старца. Один презренный заметил его дрожь и сказал: «Что, Бальи, ты трясешься?» — От холода, мой друг, — отвечал спокойно мученик. Это были его последние слова.
Бальи спустился в ров, где палач перед его глазами сжег красное знамя 17 июля; потом он твердо взошел на эшафот. Когда пала голова несчастного, тогда подкупленные негодяи огласили воздух адским криком.
Вот истинное описание казни Бальи; теперь я должен сдержать свое слово. Я сказал, что надо уничтожить много неверных об ней рассказов. Спрашивается: что надо уничтожить?
Приказание палачу о казни Бальи, данное Фуке Тенвалем, видели многие еще живущие люди. От подобных приказаний, исполнявшихся палачом каждый день, они отличаются только переменою площади Революции на Марсово поле. Революционный трибунал справедливо заслужил общие проклятия; но никто не может сказать, чтоб его приказаниям не повиновались. Между тем один знаменитый писатель утверждает, что Бальи сперва был приведен на площадь Революции, что приготовленный там эшафот был сломан по требованию черни и что от туда повели несчастного на Марсово поле. Все это неправда. В приговоре именно сказано, что площадь Революции не назначается для казни Бальи исключительно; поезд отправился прямо на назначенное место.
Тот же историк говорит, что эшафот был вновь построен на берегу Сены, над кучей навоза; операция эта как будто бы продолжалась несколько часов и будто бы в это время несколько раз обвели Бальи кругом Марсова поля. Все это сущий вздор. Осужденный неподвижно стоял на одном месте. Построение эшафота на берегу реки, на куче навоза, придумано с намерением увеличить варварство черни, которая будто бы хотела, чтобы несчастный в последнюю свою минуту мог видеть свой дом в Шальо, где он написал свои бессмертные сочинения. Чернь не имела понятия о его сочинениях; казнь совершена во рву, между двумя стенами.
Говорят, что самого Бальи силою заставляли переносить доски эшафота. Он не мог этого сделать со связанными руками. Никто не подносил горящего красного знамени к лицу Бальи: об этом нет ни слова в рассказе его друзей, составленном после казни. Наконец, автор «Истории французской революции» даже простые слова Бальи: от холода, мой друг, превратил в театральную декламацию: да, я содрогаюсь, но от холода. Притом, насмешливый вопрос был сделан не солдатом, как уверяет тот же историк, но одним негодяем из черни. Я не думаю, чтобы солдаты совсем не способны к низким поступкам: тогда надо было уничтожить военные суды; но не надо на них клеветать. В доказательство приведу случай из дневника самого Бальи. В 1789 г. 22 июля на площади перед ратушей один драгун ударил саблей тело несчастного Бертье; его товарищи, оскорбленные таким варварством, решили драться с ним и смыть его кровью бесчестие целого полка. Дуэль отложили до вечера и солдат был убит.
Риуфф в своих «Записках о тюрьмах» говорит, что «Бальи истощил свирепость черни, которой был прежде идолом и подло был оставлен народом, который же, однако, не переставал его уважать». Почти ту же мысль находим в «Истории революции» и в других того же рода сочинениях.
Чернь ничего не читает и ничего не пишет; нападать, клеветать на нее весьма спокойно; она не может опровергать. Я совсем не думаю, чтобы упомянутые историки писали по этому расчету; но в описанной мной драме зверство черни происходило не от собственных чувств негодяев, существующих у всех народов и способных на всякое преступление; другими словами; неистовство, сопровождавшее казнь Бальи, не надо приписывать бездомным беднякам, живущим работой своих рук, или пролетариям. Предложив это мнение, противное общепринятым, укоренившимся идеям, надо доказать его.
По словам Лафаета, после своего приговора Бальи сказал: «Я умираю за заседание в мячевой зале, а не за происшествие на Марсовом поле». Трудно угадать тайны смысла этих слов; однако же сквозь них видно, что в смерти Бальи пролетарии нимало не участвовали. Накануне своей смерти, в Консержери, Бальи упоминает о неестественном взрыве страстей присутствовавших при процессе. Поддельное бешенство всегда происходит от подкупов; но у рабочих нет денег; им нечем подкупать; они не могли возбудить страстей в наполнявших залу судилища.
Заклятые враги бывшего президента национального собрания за деньги нашли себе помощников в сторожах Консьержери. Беньо уверяет, что когда жандармы пришли, чтоб отвести Бальи в суд, то негодяи сторожа толкали его между собою, как пьяного и кричали: вот вам Бальи! Берите его! Что ж вы его не берете? После этой потехи они смеялись над спокойным и важным видом несчастного.
Эта жестокость, я считаю, важнее неистовых криков на Марсовом поле, и чтоб увериться в ее происхождении от гнусного подкупа, я замечу, что Беньо говорит о нем положительно и что не с одним подсудимым сторожа не позволяли себе подобных поступков, даже с известным адмиралом, который сидел в Консьержери за покушение на жизнь Колло Дербуа.
Впрочем, не на одних соображениях я основываю свое мнение об участии богатых и сильных того времени людей в постыдных сценах на Марсовом поле. Мерар Сен-Жюст говорит, что, в сам день казни Бальи, один из негодяев публично хвалился, что он подбил многих своих товарищей потребовать, чтоб перенесли эшафот. На другой день казни в клубе якобинцев рассказывали о другом молодце, Гро Калью, который так же хвалился своею победою над распоряжениями полиции.
|