|
Бегство Монжа после 9 термидора. Опровержение злых на него наветов
Через несколько дней после 9 термидора, Монж, по доносу привратника дома в улице Пти-Огюстен, был обвинен, как принадлежащий к партии поземельного закона; Термидаряне свирепствовали так же, как революционные трибуналы при Робеспьере; надо было скрыться. Тогда клевета вылила свой яд на политический характер нашего товарища.
Я не имею привычки скрывать затруднения или обходить их; я чистосердечно принялся за исследование различных наветов на Монжа, и могу сказать с удовольствием, что все они отличаются возмущающей ложью. Я не обманываюсь, не ослепляюсь ни благодарностью, ни дружбой к нашему товарищу и утверждаю, что великий геометр чувствовал полное отвращение к людям, требовавшим эшафотов, и думавшим, что одним страхом можно было поддержать революцию. Он никогда не имел презренной мысли, что наши сограждане шли на защиту отечества единственно для избежания казней. Он с негодованием отзывался о словах одного знаменитого легитимиста: «революционное правительство было в необходимости ожесточить сердца французов потоками крови». Наконец, Монж, управляя обширными работами, никогда не употреблял строгости, никогда не произносил оскорбительные слова; он одушевлял своих подчиненных одной любовью к отечеству и постоянно не одобрял известное выражение Местра: «один только адский гений Робеспьера мог произвести чудеса и уничтожить силы целой Европы».
Революционный трибунал — ненавистное и покорное орудие Робеспьера, не был уничтожен 9 термидора; однако же тогда надеялись, что суды перестанут смеяться над правосудием, и человеколюбие займет место слепого варварства. Бегство Монжа доказало, что он не верил этой мечте, а события оправдали его недоверие. Сперва заметим, что Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и Ганрио были казнены совсем без суда. Потом новый революционный трибунал семидесяти двух граждан отправил на эшафот с таким же равнодушием и ослеплением, с каким, до 9 термидора, убивал ужасный комитет народной безопасности. 31 мая Монтаньяры одолели Жирондистов, и в свою очередь торжествующие Жирондисты эшафотом и проскрипцией уничтожили семьдесят шесть Монтаньяров; на юге — я говорю языком того времени — охотились за проклятыми Якобинцами; наконец частные, отдельные казни показались недостаточными: начали резать в тюрьмах; убийствам парижским подражали в департаментах, и многие города внесли в свои летописи 2 сентября.
После этого можно ли удивляться, что отец семейства решился скрыться от ножей убийц? А между тем, непродолжительное бегство Монжа после 9 термидора историки революции приняли в основание своих обвинений; они утверждают, что если бы геометр не был свирепый террорист, ненавистный демагог, то он не имел бы надобности удаляться из Парижа.
Я хотел распространить мои справки не на одни обвинения печатные, за которые отвечает их автор, но и на обвинения словесные; однако же я принужден был отказаться от моего намерения, потому что в революцию партии употребляли все роды оружия и не могли забыть сильнейшего: клеветы! Клевета искусная, клевета в салонах, бессовестно чернила политический характер Монжа; но, к счастью, не помнили, что клевета действительна только в известных пределах, за которыми яд ее уже слабеет и возбуждает одно презрение со стороны честных людей всех партий. Итак, я упомяну только о трех или четырех обвинениях печатных, содержащихся в книгах, в которых читатели видят одни только истины.
Во многих таких беспристрастных книгах обвиняют Монжа в голосах, подаваемых им в наших правительственных собраниях; даже сам Наполеон в своих беседах на острове св. Елены сказал, что его друг подал голос на казнь Людовика XVI. Вот заблуждения, частью невольные, а частью распространенные завистниками, которые не могут терпеть ничего благородного, ничего доброго. Двумя словами уничтожаю и легкомыслие одних, и злобу других. Монж никогда не бывал членом наших политических собраний. Перед египетской экспедицией Марсель выбрал его депутатом в пятисотный совет, но экспедиция скоро отправилась, и товарищ наш ни одного раза не присутствовал в этом собрании.
Монж настойчиво, нагло распространял свои политические идеи! — Кратковременное его министерство опровергает это обвинение. Но вот опровержение решительное: Монж, как профессор Политехнической школы, в 1794 г. принял к себе в товарищи Обенгейма, одного из своих мезьерских учеников, который в 1793 г. ушел из республиканской армии и присоединился к Вандейцам.
Когда защита отечества требовала, чтобы все поголовно шли на границу; когда все боялись, что наши многочисленные армии не могут отбить победоносных легионов Европы, стремившихся на Францию, как на верную добычу, тогда Монж обещал отдать двух своих дочерей в замужество за двух первых солдат, раненых на границе. Наполеон рассказывал это товарищам своей ссылки на о. св. Елены. — Сперва положим, что это справедливо: что можно заключить из слов Монжа? Благородный гражданин хотел только выразить ту мысль, что в бедствиях отечества должно всем жертвовать. Если же слова его примем в буквальном смысле, то надо только жалеть, что они были сказаны, а не считать их доказательством ожесточенного сердца. Г-жа Монж горько жаловалась на такое обвинение против ее мужа и была совершенно уверена, что его нежная душа и здравый ум никогда не могли впутать дочерей в интриги партий и предлагать их на жертву политики.
Читая биографов, видим, что Монж сохранил свои революционные привычки даже в то время, когда все стыдились их. Например, пишут, что в 1794 г., в нормальной школе, он один из всех профессоров говорил своим ученикам ты. Это обвинение могу распространить: две тысячи воспитанников школы Политехнической помнят, что он иначе говорил с ними. Такое обращение не потерпели бы они от другого профессора; но Монжа они считали своим отцом, имевшим право говорить им ты.
Если это оправдание не удовлетворительно, то пусть обвинение останется на памяти Монжа; я не думаю представлять его идеалом совершенства; я даже прошу, чтобы комиссия о сооружении ему памятника в Боне к словам: «Политехническая школа, начертательная и высшая геометрия», прибавила: «Монж своим ученикам говорил ты».
В то время как Монж был морским министром, правительство попирало ногами вечные начала правосудия, священные права человечества и даже правила здравой политики — вот новый источник для обвинения нашего товарища. Позвольте мне предложить несколько замечаний. При конвенте, и Монж и все другие министры были не что иное, как самые покорные подчиненные страшного собрания. Все обманываются, когда воображают, что в 1793 г. громкое слово «министр» означает то же, что мы привыкли видеть в Ришелье, Мазарине, Лувуа Флери́ или в министрах конституционных правительств. Кто так думает, тот не понимает событий нашей революции.
Но говорят, что бывает время, когда честный человек не должен оставаться на службе и когда просьба об отставке должна быть непременной его обязанностью. Сущая правда; но в какое время надо исполнять это правило? Конечно, не в то, когда гибнет национальная независимость. Тогда нельзя думать о своем добром имени; тогда в закон превращаются слова Карно: «пусть лучше погибнет мое доброе имя, нежели отечество!»
К этому надо прибавить, что Монж, содействуя своей беспримерной деятельностью защите отечества, не дорожил своей славой: чтобы освободиться от не исполняемых обязанностей министерства, он объявил себя неспособным к делам политическим и административным, хотя его два раза назначали кандидатом в члены исполнительной директории, и притом во время событий, снимавших маски со всех правителей; в то время, когда неистовые партии клеветали одна на другую. Итак, народные избиратели понимали, из какого нечистого источника истекали клеветы, и не сомневались в честности и доброте Монжа, избирая его на одну из тех должностей, которые никому не нравились, потому что пятерых директоров называли пятью королями. После такой народной доверенности к нашему товарищу нет уже надобности останавливаться над наветами безымянными и вполне неосновательными, — наветами, происходившими от того, что не умели отличать истинного патриотизма от буйства и неистовства революционного.
|